Собиратель миров
Шрифт:
— Я знаю такие мечты, они проходят долго, как раны от ожогов.
— Как опухоль на голове!
— Их место должны занять новые мечты.
— Должна появиться новая женщина, тогда старую смоет, как отпечаток листа.
— Покажи мне отпечаток листа, баба Илиас.
— Именно это я имею в виду, каменная ты голова, воспоминание о женщине вдруг становится таким мимолетным, как отпечаток листа.
— С тобой что-то не в порядке, баба Илиас, ты должен постоянно объяснять, что именно ты хотел сказать.
— Все дело только в слушателе, баба Юзуф. Кто не хочет понять, тот спотыкается о собственные вопросы.
— Подойдите ближе, братья мои, подойдите ближе. Салим пошел спать, и угрозы, какие порой сыпятся на нас, умолкли, неизвестно по какой причине, и мы должны порадоваться удаче, пока возможно. Среди вас нет ни единого человека, которому неизвестно, что из моего первого путешествия я вернулся с женщиной, с молодой женщиной, в какую я влюбился с первого взгляда, как увидел ее, у реки, где она с другими женщинами деревни стирала наши вещи. Утро благоухало проснувшимися растениями, цветами в росе, и мне было нечего делать, у меня не было работы, и мои ноги понесли меня к реке кружными путями, я продирался сквозь кусты и вдруг очутился у воды, а недалеко от меня оказались молодые женщины деревни — они, согнувшись, били одеждой по лежащему в воде камню, плоскому, как стол. Я говорю, женщины из деревни, но на самом деле имею в виду лишь одну женщину, завладевшую моим взглядом. Я не видел ее лицо, но то, что я видел, так обрадовало меня, что хотелось смотреть так долго, сколько возможно. Я не двигался, я уставился на эту женщину, ее тело блестело от капелек воды, где веселились шаловливые лучи утреннего солнца, ее кожа была темна, так же темна, как моя, и ее движения были сильными и крепкими, как и мои в ту пору. Долго стоял я у берега, захваченный видом этой девушки, пока не решился подойти ближе. Я не сообразил, что девушки меня не заметили, и удивился,
Я вернулся в лагерь, медленно, мои мысли были словно на маленьком огне, так что и не вскипали, и не успокаивались, и я обнаружил, как плохо, что мне нечем было заняться в тот день в деревне. Куда бы я ни смотрел, я видел перед собой только молодую женщину, смеющуюся девушку со штанами в руке, потом с канзу в руке, ее серьезный взгляд, вдруг сменивший улыбку, и ее заднюю часть, я знаю, что говорю как юноша, который пока не научился обуздывать свой язык, но ее задняя часть прогнала из моей головы все мысли. Это было несчастье или это было счастье, зависит от того, спросите ли вы ее или спросите вы меня, зависит от того, когда вы спросите меня и когда вы спросите ее.
— Что ты пишешь?
Опять этот Спик. Заслонка палатки ему не помеха, чтобы вторгнуться и мешать. Не знает, чем занять время; сейчас опять начнет обсуждать проблему, которую себе со скуки выдумал. Я занят, Джек, документирую последний этап экспедиции.
— Чего там особенного можно описывать, — спрашивает Спик. Все выглядит одинаково, одна и та же монотонная подливка, без разницы, лес или степь. Люди еще скучнее, чем природа, они всюду выглядят одинаково, повсюду одинаково тупое выражение на лицах, зачем мы тратим время на рисование карты этой страны — белое пятно, вот наилучшее описание того, что нам здесь открывается.
Бёртон чувствует, что сыт по горло собственной сдержанностью. Он так и не научился следить за своими словами.
— Знаешь, Джек, меня должно было насторожить, что за десять лет в Индии ты не смог научиться ничему, кроме этого заикания на хиндустани. Нечего оправдывать слепоту, к которой ты сам себя приговорил. Именно люди — самое интересное в этой земле, ты еще увидишь, что именно учение о человеке станет наукой будущего для этого континента.
— Ну, ты-то охотно копаешься в любой грязи, это я уже заметил, тебе свойственно извращенное увлечение всякими сорняками и вредителями, это всем известно, но объясни уж мне, пожалуйста, что было такого интересного в сегодняшнем дне, в этой деревне, где все напились вповалку. Это-то ты хоть заметил, Дик? При твоей проницательности трудно пропустить целую пьяную деревню. Хотя был еще ранний вечер.
— Я полагаю, что об этой попойке можно написать целую книгу. К примеру, о варке пшеничного пива. Здесь каждый житель деревни — мастер-пивовар, это до тебя дошло? Часто работу перенимают женщины. Половина пшена вымачивается в воде, пока оно не даст ростки…
— Меня не интересует, как это пиво варят. Меня интересует только воздействие. У вождей уже к полудню низкий голос, пламенно-красные глаза и навязчивые повадки пьяниц.
— А повод для попойки? Его ты понял? — спросил Бёртон.
— Да, я знаю повод, и он ни в коем случае не примиряет меня с попойкой. Рано утром были похороны, какого-то старика закопали в землю, но довольно быстро, когда мы появились, не чувствовалось ни тени печали, наоборот, все смеялись, радовались и болтали.
— Как в Италии, — заметил Бёртон, — главный праздник жизни — это собственные похороны. В Меддзоджорно есть такая песня: «До чего ж там весело было, с моим собственным трупом».
— Полная бессмыслица, Дик: эти дикари не контролируют свои прихоти. Ну как же может целая деревня напиться среди белого дня? Не удивительно, что они так бедны.
— Бедны? Да, они бедны, но остроумны. Знаешь, что они ответили, когда я попросил спросить у них, почему у них такое буйное веселье? Из-за умершего человека, ответили они, мы радуемся за него, потому что он наконец-то попал туда, куда уже давно хотел добраться.
Сиди Мубарак Бомбей
Мы еще на несколько дней остались у той деревни, потому что и бвана Бёртон, и бвана Спик, оба мучились тяжелыми приступами лихорадки, и нам всем следовало немного отдохнуть, так что я мог каждое утро ходить на реку и наблюдать за молодой женщиной, в какую я влюбился, и чем больше я на нее смотрел, тем больше я хотел ее получить, и в конце концов я решил, что не покину деревни без нее. Я обратился к деревенскому пхази, и он привел меня к дому ее родителей, сидя перед домом, я беседовал с ее отцом, и его первый ответ вселил в меня мужество, потому что он объявил, что готов отдать мне дочь, но вторым ответом он украл у меня надежду, потому что потребовал за невесту такую цену, которую я не смог бы дать, даже если бы мне выдали остаток моей платы за путешествие. Я не мог освободиться от тоски по этой девушке и понимал, что придется навсегда проститься с ней. В ту ночь мне наконец дали задание, я должен был охранять лагерь, я ходил вокруг, прислушиваясь к необычным звукам, я сидел на стволе дерева, и этот ствол, несомненно, по воле тех, кто управляет судьбой, находился неподалеку от склада наших мотков латуни. Вот я сидел, а мой взгляд раз за разом падал на проволоку, и после каждого обхода я садился на то же самое место, глядел на проволоку и думал, почему это латунь лежит именно там, где я сижу, и я думал, что латуни поразительно много, и кому помешает, если от проволоки немного убудет, разве заметят, если от такого количества пропадет совсем немного, и я прислушивался то к темной ночи, то к моим мрачным мыслям, и я услышал совет, звучавший убедительно, и я увидел решение, очень простое. Разумеется, бвана Бёртон обвинил меня потом в воровстве, но он ничего не мог доказать, а когда спросил, как я получил девушку, которая на следующий день пошла вместе со мной, я утверждал, что хорошо заработал на одной услуге для пхази, и этого хватило на приданое, и хотя он мне не поверил, но ничего не мог поделать — мои ответы были спокойны и уверенны, но не потому что я гордился моим поведением, но потому что я знал, что поступил правильно. Кроме того, вазунгу уже полностью полагались на меня,
и если бы потеряли меня, то пропала бы связь между ними и страной, по которой они шли. Так я смог забрать эту девушку, которую все вы знаете, некоторые из вас молодой женщиной, некоторые из вас — матроной, и эта девушка, в какую я влюбился, оказалась доброй добычей не только во время долгого путешествия, еще предстоявшего нам, но и в доме на Занзибаре, который мы основали после нашего возвращения и наполнили жизнью, и потому я говорю вам сегодня — когда я взял с собой эту девушку, я совершил главное завоевание моей жизни.— И что, вы ему верите? Верите этой завшивленной истории?
— Ох, ох, у моего шепота слишком длинная шея.
— Ваши уши — это срам. Ваши уши — всеядные животные. Помойные воронки. Вы что, не понимаете, у него есть истории, которые сочатся из его гордости, а гордость его превосходит караваны, которые он якобы вел через всю страну, и есть истории, к которым его понукает смирение? Вы хоть раз спросили, каким было для меня это завоевание? Почему вы ни разу не удивились, как прекрасная молодая женщина — прекрасная, ведь когда он меня желал, то меня желали и другие, — была готова пойти с ним, с бродягой, который вел двух безумных вазунгу к какому-то большому озеру. Или к двум большим озерам, да хоть на край света. Пойти с мужчиной, который тогда — тут уж вы мне точно на слово поверите — выглядел ничем не лучше, чем сейчас. Наоборот: белые волосы, которые опутали сейчас его лицо — вот это поле с бататом, которое мы из вежливости называем лицом — так вот, белые волосы придали ему немного привлекательности. А в ту пору он был симпатичен как крокодил, а если б я получше знала его натуру, то сравнила б его с гиеной. Слушайте-слушайте. Тогда поймете, как это ничтожно — знать лишь часть истории. У моих родителей было слишком много детей, все мои братья и сестры были очень сильными, очень здоровыми, мы много ели, а мой отец, уже дряхлый, едва мог нас всех прокормить. Брат моего отца помогал немного, но этого не хватало. Мы не голодали, наша деревня была не то что этот город, где мы сейчас живем, у нас-то никто не мог быть счастлив набить живот в одиночку. Но нам часто хотелось есть. Поэтому, только поэтому предложение этого бродяги показалось наградой от предков. Когда он заплатил за меня столько, сколько потребовал мой отец, это значило, что семья продержится до следующего урожая, а я, пока жива, буду в хороших руках. Так представлялось моему отцу, и мать не возражала. Но я боялась. Когда вы сейчас меня видите, то думаете, наверное, как такое возможно, эта женщина ничего не боится, потому что вам знакома только сила, которой я научилась. А попробуйте представить, что тогда я была тонкой и нежной, и боялась веса, которым нагрузит меня мужчина. Я не хотела, чтоб меня отдавали ему в жены, я так и сказала матери. Но это не помогло. Она попросила меня молчать и доверять решению отца. Этот уродливый чужак заплатил на следующее утро моему отцу нужную цену — разумеется, мы не знали, каким образом он меня заполучил, — и мне пришлось проститься с моим сестрами и моими братьями, с моими ровесницами, с моими родителями. И я добавлю вам еще кое-что, раз этот мужчина считает, что должен распускать сплетни о моей задней части, он не завоевал меня своими робкими жестами и уж тем более не латунной проволокой, которую он отдал моим родителям, нет, я не допустила, чтобы меня завоевывали, я в первую ночь сказала ему: «Ты сможешь прикоснуться ко мне только когда я разрешу, а до той поры мы будем спать раздельно, и смотри, если не будешь уважать мое желание, то клянусь, я отрежу тебе то, что, как ты воображаешь, делает из тебя мужчину».
— Но, если мне можно спросить, мама Сиди, разве твой отец был не прав? Разве тебе не хорошо жилось?
— Говори теперь правду, женщина.
— Мой отец видел то, чего ни один человек не может видеть. Пусть этот мужчина шлялся где-то далеко, но он всегда надежно возвращался домой. Но если вы желаете услышать правду, то вот она: у меня никогда не было иного мужчины, так что я не могу сравнить, как мне жилось бы с другим.
У них закончилась вода. В пустоши Угого. Страна без свойств облегчения. Туманообразные облака вьются на самом верхнем из небес. Туда не доберется ничье желание. Невидимая печь под ногами опаляет все. Эта страна — нищий, Спик и Бёртон осматривали его чахнущее тело с вершины гор Рубехо. Нищий с желтоватой кожей, заросшими ребрами, пронизанный водотоками, шрамами ежегодных потоков, которые стегают его обессиленное тело. Они долго стояли на краю крутого разлома. Исключительно усилие над собой заставило их спуститься в пустошь. Самые опытные из носильщиков предостерегали их от этой страны. Пройдет месяц, пока они увидят ближайший холм или долину. Но, несмотря на все эти неминуемые тяготы, вода не должна была кончаться. Это было излишне. Некоторые из носильщиков — без сомнения, нарочно, Бёртон был в этом уверен, ведь они не думают дальше своего плевка — оставили несколько полных бурдюков. Будущее само о себе позаботится, так они полагали, если у них вообще возникла хоть одна мысль. Потеря обнаружилась лишь спустя два дня пути, когда вода в наличных бурдюках стала подходить к концу. Ничего страшного, подумал он сначала. Надо экономить и обходиться меньшей дозой. Он не мог знать, что они забрели в засуху. В каждой деревне, куда они, хрипя, добирались, оказывалось, что последний колодец иссяк, последний пруд высох. Это были даже не колодцы, а углубления с кое-как укрепленным краем. Хижины осиротели, а редкие встречавшиеся им люди изборождены морщинами, их губы потрескались, как почва. Не отводя взгляда от знакомых акаций, они ожидали смерти. Он приказал расходовать оставшуюся воду только для питья. Если они будут бережливы, то протянут еще три, может, четыре дня. Он отдает приказ использовать полнолуние и шагать целую ночь. Он угрожает, что бросит здесь тех, кто протестует, без единой капли воды. День и ночь они процарапывают себе дорогу по равнине. Они пересекают глубокие речные русла, они проваливаются в зыбучий песок, они с трудом выбираются на другой берег, держась за перекрещенные корни — они учатся ненавидеть реки, по которым не течет вода. Лишь баобабы вздымаются из однотонности. Солнце начинает рычать уже в девять часов. Колючие волоски злаков впиваются им в ноги, мухи цеце прокалывают самую плотную ткань в любой неосторожный момент. Шипы многочисленней чем листья. Изо рта испарилась всякая влага. В десять солнце заливается лаем. Они считают шаги, перед тем как в следующий раз утереть пот. Грозные пророчества пришли на смену песням, которые все раньше насвистывали. Они больше не могут смочить губы языком. В одиннадцать солнце впивается зубами. Прежде чем Бёртон поднимает тяжелую голову, он борется с вязкой мыслью, нужно ли это усилие. С нёба отламывается известка и комьями падает на распухший язык. Самое время передохнуть, но деревья, умеющие выживать без воды, предлагают лишь скелетоподобную тень. В ближайшей деревне, судя по ее виду, обитает лишь свист ветра. От обезглавленного баобаба — зачем убежавшим понадобились ветки? — торчат лишь сплетенные палки. Мертвая деревня, и носильщикам в глубине их шушуканья понятно, что настал канун дня возвращения духов, которые будут оплакивать высохшие реки, когда пройдет еще год без дождя. Внезапно — движение позади застылого глиняного дома, кто-то пошевелился, прокрался и — заспешил испуганный петух, красный как издевка, белый как бесплодное облако. Его гребешок летит над полопавшейся землей. Никто не двигается, кроме Спика, который спокойно берет ружье и стреляет. Мяса на петухе немного, никто из носильщиков не хочет его есть. Каждый выпивает положенный глоток воды, и они ковыляют дальше. Бёртон знает, как бессмысленно было подвергать сомнению их страх перед деревней. Все головы понуры. Кажется, что вместе с петухом подохла их последняя надежда на перерождение.
Бёртон останавливается, поджидая, пока его нагонит Спик. Они долго глядят друг на друга. Обсуждать им нечего. Словами не унять той неуверенности, какая перед ними лежит. Они соглашаются на том, что выдавливают на своих похмельных лицах гримасу ободрения. «Да, ты любитель себя помучить», — говорит Бёртон Спику. И тот отвечает: «Хоть что-то общее у нас есть».
Сиди Мубарак Бомбей
Братья, друзья мои, посреди страны вагого предки чуть не забрали меня к себе. Они долго размышляли, и пока они размышляли, затвердел мой язык, и моя глотка, и мои десны, я больше не ощущал языка, плоть внутри моего рта разрывалась, но из трещин не капало ни капли крови, я кусал губы, чтобы почувствовать хотя бы мягкий, округлый вкус крови, но крови не было, может, я кусал недостаточно сильно, может, кровь моя уже испарилась. Вот проходит и моя третья жизнь, подумал я, из моей первой жизни меня украли, в конце моей второй жизни мне кое-что вернули, а теперь у меня отберут все посреди страны вагого. Отчаяние — это мужчина, говорим мы, а надежда — женщина, а может быть, надежда — мганга, подобный тому мганга, которого мы разыскали, и который дал нам в дорогу другие надежды. Почему это он должен ошибиться, думал я, пусть язык скрючится, но я все-таки выберусь из этой пустыни. И мы были спасены, наши спасители нагнали нас, это был другой караван, и те люди знали, где мы можем найти воду меньше чем через день пути. Это был не какой-то караван, а караван самого Омани Кхалфана бин Кхамиса, и если вы еще никогда не слышали про этого человека, то знайте, он был страхом и ужасом и ничем больше, хотя и спас нас в пустыне вагого, после двух дней и двух ночей без капли воды. Когда сегодня вы слышите имя Омани Кхалфан бин Кхамис, то думаете о торговле и о богатстве, но кто раньше путешествовал, тот дрожит при его имени. Этот человек был союзником молнии, он был фараоном своего каравана, а его сердце, как шептали нам его рабы, когда мы разделили с ними ужасы похода, его сердце находится не в теле, оно закутано в тяжелые платки, оно покоится в сундуке с его добром, и лишь по ночам, после последней молитвы, на которой он, как и на любой молитве, присутствовал, не участвуя в ней, потом, в одиночестве палатки, он доставал его, разворачивал платки и смотрел на свое сердце, поскольку даже такой человек, доверительно говорили нам его рабы, многократно оглянувшись через плечо, который живет без сердца, должен порой проверить, все ли с ним в порядке.