Собиратель рая
Шрифт:
– Нет… – Марина Львовна остановилась, задумавшись, очевидно, ища, что бы еще спросить. Не найдя, решила сделать вид, что уходит по своей воле. – Пойду обед греть. Вы обедать будете?
– Да, спасибо. – Король обернулся к Карандашу. – Ты как насчет обеда?
Тот согласно кивнул и сразу почувствовал себя неловко, будто этим кивком помогал Королю выставлять мать. Когда она ушла на кухню, они некоторое время молчали: вернуться к прежнему тону разговора было нелегко. Король извлек из-под кровати набитый разной мелочевкой саквояж и принялся сосредоточенно перебирать ее, наводя порядок: что-то раскладывал по коробкам и ящикам, что-то оставлял для чистки, предложил Карандашу заценить набор довоенных поздравительных открыток. У Карандаша вертелся на языке вопрос о состоянии Марины Львовны, хотелось спросить, как живется Королю с больной
– Ты не представляешь, сколько со всем этим возни! Сколько времени и сил это забирает! А тут еще заказов накидали: одному одно найди, другому другое, третьему вообще советский агитфарфор подавай! Зачем ему, спрашивается, агитфарфор?! Ему, судя по роже, из жестяной миски тюремную баланду хлебать полагается, ан нет – достань ему агитационнный фарфор, и всё тут!
– Ну это же твой хлеб, в конце концов. Что бы ты без этих заказов делал? И потом, не одному тебе независимо от времени хочется жить. Много есть желающих.
– Слишком много!
Приоткрылась дверь, и Марина Львовна позвала на кухню обедать.
– Слишком много, – продолжал Король за едой, – это просто эпидемия какая-то!
Марина Львовна убежденно кивнула, подтверждая слова сына. Он взглянул на нее и отвернулся, ничего не сказав.
– Всегда ведь были люди, которые хотели из своего времени сбежать. Естественное, по-моему, человеческое желание. Я знал таких, кто не слушал музыку, написанную позже семидесятых, и таких, для кого всё кино закончилось в двадцатом веке, дальше ничего интересного уже не было, одни повторы…
Карандаш говорил, обращаясь к Королю, но тот был занят супом, тогда как Марина Львовна, прекратив есть, внимательно на него глядела, и получалось, будто он говорит всё это ей. В ее взгляде было согласие с каждым словом, несколько раз она кивала, словно тоже знала людей, о которых рассказывал Карандаш, а едва он прервался, с безукоризненной вежливостью спросила:
– Вам нравится суп?
– Да-да, замечательный, большое спасибо… Людей, для которых вся настоящая литература была написана в девятнадцатом веке, тоже всегда хватало.
– Это были одиночки, первые ласточки. Теперь пошли заказчики, которым не просто старые пласты или, там, книги подавай, они теперь хотят полностью среди вещей, скажем, из шестидесятых жить, чтобы и мебель, и обои, и одежда, и музыка, и всё прочее – из одного периода.
Спеша закончить с едой, Король торопливо, ложку за ложкой отправлял в рот горячий суп, пока пристально за ним наблюдавшая Марина Львовна не сказала:
– Ты сначала доешь, потом говори, а то обожжешься. Когда я ем, я… что?
Эти слова так явно обращались к Королю, каким он был лет двадцать, а то и больше назад и для Марины Львовны, судя по всему, ничуть не изменился, что Карандаш почувствовал себя выключенным из времени, застывшего на этой кухне между матерью и сыном, где одни и те же фразы могли повторяться бессчетное количество раз, не утрачивая своего значения.
Король сделал вид, что не заметил слов матери:
– И это не
один какой-нибудь чудик, а целые компании. Представляешь?! В гости друг к дружке ходят – из шестидесятых в семидесятые, из семидесятых в тридцатые.Но Марину Львовну было так просто не сбить:
– Когда я ем, я… что?
Она вовсе не хотела на самом деле заставить сына замолчать, ей нужно было, чтобы он ответил ей, чтобы отозвался тот нетерпеливый и странный ребенок, всегда норовивший поскорее сбежать из-за стола и вообще от людей к своим коллекциям, которого она по-прежнему в нем различала.
У Короля точно парализовало обращенную к матери половину лица, а другую скривила нехорошая улыбка, и все-таки он продолжил:
– Я уже не говорю про тех, кто славянскую старину восстанавливает и квас из жбана хлебает, этих всегда было не счесть.
– Когда я ем, я… Я что?
– Я глух и нем! – не выдержал Карандаш.
После обеда вернулись в комнату Короля, Карандаш сел в старое кожаное кресло с протертыми подлокотниками, и разговор продолжился.
– Мне кажется, эта тяга сбежать из своего времени так распространилась потому, что будущего не стало. Раньше ведь верили, что в будущем всех ждет что-то совсем другое, новое, чего никогда прежде не было: коммунизм там, полеты в космос, освоение иных планет… Я точно помню, в детстве многие взрослые вокруг меня в это вполне серьезно верили. А теперь ясно, что дальше ничего уже не будет, то есть будет всё то же самое, теперь даже коммунизм остался в прошлом. В будущее людей загоняет государственный проект, будь то освоение космоса или социализм в отдельно взятой стране. Обычному человеку это вроде бы до лампочки, но страна в целом должна куда-то двигаться, и он двигался вместе с ней. А теперь всё это рассыпалось, наш проект свернули, и у людей не осталось ничего, кроме прошлого. О будущем им даже думать не хочется, потому что в нем будет всё, что уже есть, только гораздо хуже: ведь сами они станут старее. – Карандаш говорил спокойно, почти равнодушно, будто его самого это совсем не касалось, только под конец пробился на поверхность его всегдашний страх перед старостью, и голос сразу зазвучал по-другому, а сам он отвернулся к окну, за которым шли над крышами тучи и вместе с ними, замершее в комнате Короля, законсервированное в коллекциях и плесневеющее в собраниях всевозможного старья, продолжало идти время.
– А ты заметил, сколько расплодилось фильмов, где какие-нибудь олухи в прошлое проваливаются? Куда кто хочет, туда и проваливается. Кому героизма не хватает, попадает на войну, кто по советской самоотверженности тоскует, оказывается в конце сороковых, когда страну восстанавливали, кому нужна искренность и свежесть чувств, тот в шестидесятых под июльским дождем мокнет, кому революционную романтику подавай, тот в двадцатые норовит. Меня на эти фильмы теперь то и дело консультантом зовут. Или вещички у меня просят, какие им по сценарию нужны. Я даю, жалко мне, что ли? – Расположившийся на диване Король пожал своими узкими плечами, точнее, одним, левым плечом, отчего яйцо его голой головы склонилось набок, и, словно стремясь компенсировать этот перекос, на губах возникла кривоватая усмешка. – Ну не бесплатно, конечно, даю. Но по очень гуманным расценкам.
– Меня еще вот что удивляет: о прошлом ведь, по идее, старики должны думать, которые до будущего всё равно не дотянут, будущее – оно для молодых. Так нет же, теперь молодые ностальгируют по временам, когда их еще и в помине не было!
– Всякий человек в конце концов выпадает из своего времени, – меланхолично произнес Король, – кто раньше, кто позже. Если только прежде этого не выпадает из жизни. Может, уж лучше заранее… подстелить, так сказать, соломки…
– Я это только тем объясняю, что всё наше будущее осталось в прошлом. И чтобы вновь открыть для себя будущее, надо сперва вернуться назад.
Карандаш был из тех, кому нужно было всё объяснить себе и другим, Король же объяснений не любил, по большей части не верил им, поэтому сказал:
– Это твое “наше будущее” – рациональный левый проект, высосанный из пальца: всегда, во все времена он был химерой и никогда не удавался. В это будущее люди должны маршировать стройными рядами, а люди не хотят маршировать рядами, при первом удобном случае они норовят сбежать из рядов и поодиночке улизнуть в прошлое. Потому что прошлое у каждого в душе, к нему влечет неистребимая сила ностальгии – живущая в любом человеке сила сопротивления диктатуре времени.