СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ [Василий II Темный]
Шрифт:
— Боярин, голубчик, помоги, — ластилась Мадина. — Тебе добро твоё зачтётся.
— А у Шемяки жена не поревнует? — вроде бы сомневался ещё Бородатый.
— Да у него всё мущинство злобой изошло, ничего уж, поди, не осталось! — беспечно опроверг Иван.
— В ту же ночь Мадина жарко уверяла его, что не встречала она никогда такого сильного, неутомимого жеребца, что не было ей ни с кем слаже, чем с ним, что высохнет от тоски по таким ночам. И опять соловьи свистали, стучали по улицам сторожа в колотушки, ещё громче стучало сердце у Котова, разрываясь от любовного счастья и желаний неистовых.
А в следующую ночь она уже квохтала под Прокошей, восхищаясь, как он
По утрам он теперь выходил изнеможённый бессоньем ночей, всё у повара из рук валилось. Так в стыдодействе расходились, что и днём Мадина его кажин час в подклеть загоняла, там у них на тряпье ложе было устроено: иди, мол, влей медку в моё недро! Совоительница она была безустанная.
Стряпали для князя Дмитрия Юрьевича вместе. Прокоша готовит, Мадина у печки да судомыткой. Подавал Прокоша сам. Даже наверх к князю с яствами отлучиться боялся, так она ему придорожилась.
Настал июнь, ещё более прекрасный, чем май. Ночи сделались необыкновенно светлы. Посмеркает мутно-молочная пасмурь, и уже восток розовеет, уже рассвет. Звёзды не успевали посиять на небе. А каково любителям потешиться друг другом! Уёму не знали. Иной раз веки смежить не удавалось ночь напролёт, дремнуть разок жадная любильница не дозволяла. Сама лицом усунулась, а Прокоша еле ноги таскал. Только и делали, что потикивали, почмокивали, потимились; шалости и резвости их кончались одним и тем же — сосредоточенным пыхтеньем в страстовании.
В то утро обессиленный Прокоша дремал в кухне за столом, положив голову на руки, а Мадина хлопотала, чтоб к полудню Дмитрию Юрьевичу кушанье было готово. Разрумянившись от печного огня, говорила ласково:
— Что похнюпый, Прокоша? Со вставаньица головушка болит, понравный мой? Сейчас курица допреет, понесёшь.
Попряжив курицу в масле, она выложила её на блюдо, посолила, в брюшко разверстое травки для запаху сыпанула и, играя станом, подала блюдо Прокоше:
— Неси, милок, не урони.
Прокоша, шатаясь, пошёл.
Мадина села на его место, подпёрла щёку розовую ладонью, настрожила взгляд в сучок на столешнице- ждала. Кончик развившейся косы у неё на груди шевелился от нетерпения.
Вот наверху, в княжеских покоях, раздался шум, брань, звон брошенного об стену медного блюда. В раскрытые по летнему времени двери всё было слыхать. За окном зацветала смородина, уже обследовали её пчёлки золотистые, и воздух на кухне был сумрачно-зеленоватым, как в омуте на глубине. Мадина, сузив глаза, редко, медленно дышала.
Стрекнул мимо вверх по лестнице мальчишка — истопник кухонный и тут же кубарем скатился обратно, радостно крикнул в дверь Мадине:
— Шемяка повара в ухо блябнул!
Она подобрала и связала косу на затылке, низко, туго стянула головной платок до бровей, отряхнула подол и всунула ноги в остроносые босовики, лёгкие и бесшумные, — приготовилась.
Прибег побелевший Прокоша. Глаза колёсами скакали у него на лице:
— Утробу скрутило у князя нашего, блюёт надсадно. Меня грозит искрошить, когда проблюется. Во все стороны! Брызгами! Что это?
— Молочка ему, молочка! — засуетилась Мадина, хватая узкий высокий горлач. «Посолила» из ладошки и молочко тоже, взболтала. — Неси скорей! Счас ему полегчает, охохонюшке! Это он жирного объелся.
Счас отойдёт. Беги, Прокоша, яруня мой!Повар понёсся прыжками через две ступеньки на третью.
— Вернесси, я те утешу! — слышал он вдогонку звон кий голос татарки.
Она отворила окно, встала ногами на лавку и тихо выскользнула в смородиновые заросли на глухой задний двор в дырявой городьбе, увитой густым хмелем, а там, за городьбой, шмыгнула, согнувшись, крадучись, на берег, где отмель песчаная в Волхов выдаётся, а на другом, дальнем конце, в кустах ивовых, лодочка схоронена, на вёслах — верный человек ждёт от Стёпы Бородатого. А там — волна плескучая, вольная, жизнь весёлая и раздольная.
Прокоша искал её весь день, излазил все закоулки в подклетье, всю усадьбу, берег Волхова и отмель. Нашёл два узеньких её следка в два шажка носами острыми к воде, волной ещё не смытые, — и в голове у Прокоши вмиг блеснуло и озарилось. Понял он, за что был ублажён и чем теперь приражен: Мадины ему никогда боле не видать, а кличка у него будет Прокоша-отравник, от Церкви отлучат, служить ни в какой дом не возьмут, если в живых оставят. Но ни одного бранного слова не родилось у Прокоши для бойкой вероломщицы, протосковал он весь день, к вечеру решил утопиться, понял, ночь без неё не пережить. Как был, в портах и рубахе распояской, пошёл в Волхов, сначала до колен, потом выше, до пояса, до плеч — и чем глубже заходил, тем жальчее делалось покидать этот мир: оловянную ровность вечернего Волхова и бледную большую луну над ним, вётлы, наклонившиеся над водой, и рыбьи всплески на быстрине. Забил руками, поплыл к берегу, вылез на четвереньках. Вода текла с него, одежда облепила тело, крупная дрожь колотила Прокошу. Он побрёл по усадьбе, сам не зная, куда и зачем. Из верхних покоев всё доносились крики и стоны Дмитрия Юрьевича.
В углу возле городьбы был заброшенный колодец, глубокий и полный воды. Лягушки там жили и змеи. Туда к ним Прокоша и нырнул.
Долго его разыскивали, а когда догадались заглянуть в колодец, Прокоша уже всплыл стоймя, вверх ногами.
Всё это время, начиная с приезда в Новгород, Степан Бородатый, никуда не выходя, бражничал у Ивана Котова. Подьячий Беда в холопьей одежде, а то и в бабьей, платком укутавшись, шатался по лавкам и папертям, слушая, когда пронесётся в народе страшная весть. А как отведал Шемяка курочку, Мадиной сготовленную, московский дьяк, убедившись, что травка, из Крыма привезённая, безотказная, не простясь с хозяином, отбыл. Беда же под видом бродяги остался дожидаться. Ещё двенадцать дней предстояло мучиться Шемяке в зловонии, судорогах и задыхании.
Иван же Котов, прослышав, что с князем неблагополучно, вошёл к себе в горницу, где со Стёпой пировали без просыпу, поглядел на раскиданные кубки, залитую скатерть с остатками угощений, вспомнил игривую глазуху, которая одну только ночь его побаловала, да и озарило его, как несчастного Прокошу. Всё в уме связалось, и выходило: он, боярин Котов, повара в злодейство вовлёк.
В ту же ночь, не простясь с родными, исчез Иван из дому, чтобы никогда больше в нём не появиться.
Сделав завещание, великая княгиня Софья Витовтовна приняла по обычаю схиму, слегла а уже не поднималась.
Перед самой кончиной вошёл к ней скорым шагом дьяк Степан Бородатый, дал знак слугам, чтоб — вон! Пока те толкались гурьбой, вылезая в узкие двери, Софья Витовтовна ожидающе вскинула на дьяка глаза. Тревога в них была и вопрос.
— Исполнено, государыня, — сказал Бородатый как о чём-то очень простом в привычном. — Покушал.
— Покушал? — шёпотом повторила великая княгиня.