Собор Парижской Богоматери. Париж (сборник)
Шрифт:
– Продолжайте! – в третий раз сказал он своим говорящим машинам – актерам – и принялся ходить большими шагами около мраморного помоста.
Минутами ему приходило в голову подойти в свою очередь к розетке капеллы, хотя бы для того, чтобы доставить себе удовольствие – состроить гримасу этому неблагодарному народу. Но он отгонял от себя эту мысль.
«Нет, – думал он, – такая месть недостойна меня. Будем бороться до конца. Поэзия обладает могущественным влиянием на народ. Я заставлю эту толпу вернуться ко мне. Посмотрим, что одержит верх – гримасы или поэзия!»
Увы! Он остался единственным зрителем своей пьесы. Теперь было еще хуже, чем раньше: оборачиваясь,
Впрочем, я ошибаюсь. Лицо терпеливого толстяка, с которым Гренгуар советовался в критическую минуту, было обращено к сцене. Что же касается до Лиенарды и Жискеты, то они уже давно исчезли.
Гренгуар был тронут до глубины души верностью своего единственного слушателя. Он подошел к нему и заговорил с ним, подергав его сначала за руку, так как этот честный человек облокотился на балюстраду и слегка вздремнул.
– Благодарю вас, сударь, – сказал Гренгуар.
– За что же? – спросил толстяк, зевая.
– Я вижу, что вам надоел этот страшный шум, – он мешает вам слушать пьесу. Но будьте спокойны: ваше имя перейдет в потомство. Позвольте узнать, как вас зовут?
– Рено Шато, хранитель печати в парижском суде, к вашим услугам.
– Вы здесь единственный представитель муз, – сказал Гренгуар.
– Вы слишком любезны, сударь, – ответил хранитель судебной печати.
– Один только вы слушали пьесу как следует, – продолжал Гренгуар. – Как вы ее находите?
– Гм, гм! Она, право же, довольно забавна, – ответил толстяк, еще не совсем проснувшись.
Гренгуару пришлось удовольствоваться этой похвалой, так как гром рукоплесканий и оглушительные крики прервали их разговор. Папа шутов был выбран.
– Браво! Браво! Браво! – ревела толпа.
И действительно, трудно было придумать что-нибудь великолепнее гримасы, красовавшейся сейчас в отверстии розетки. После всех пяти-шестиугольных безобразных рож, которые выглядывали оттуда, не достигая идеала уродливости, сложившегося в разгоряченном оргией воображении зрителей, только такая необыкновенная по своему безобразию гримаса могла прельстить толпу и привести ее в восторг. Сам мэтр Коппеноль аплодировал, и даже бывший в числе конкурентов Клопен Труйльфу – а он был настолько безобразен, что мог состроить ужаснейшую гримасу, – признал себя побежденным. Так же поступим и мы. Мы не беремся дать читателю понятие об этом лице с четырехгранным носом, ртом в виде подковы и раздвоенным подбородком. Над маленьким, в виде мешка, левым глазом этого урода нависла щетинистая рыжая бровь, тогда как правый глаз совсем исчезал под громадной бородавкой; поломанные зубы были выщерблены, как зубцы на крепостной стене, а один из них выступал из-за растрескавшихся губ, как клык слона. Но еще труднее передать выражение этого ужасного лица – какую-то смесь злости, изумления и грусти. А теперь представьте себе, если можете, это чудовище.
Публика единодушно приветствовала его восторженными криками. Все бросились к капелле и с торжеством вывели оттуда папу шутов. Но тут изумление и восторг толпы дошли до крайних пределов. Гримаса была настоящим лицом.
Вернее, он весь представлял собой гримасу. Огромная голова с щетинистыми рыжими волосами; громадный горб на спине и поменьше на груди; страшно искривленные ноги, которые могли соприкасаться только в коленях и напоминали два изогнутых серпа; громадные ступни, чудовищные руки и при всем этом безобразии что-то грозное, могучее и смелое во всей фигуре, представлявшей странное исключение из общего правила, требующего, чтобы сила, как и красота, вытекала из гармонии. Таков
был папа, избранный шутами.Казалось, это был разбитый и затем кое-как спаянный великан.
Когда этот циклоп показался на пороге капеллы – коренастый, почти одинаковый в ширину и высоту, в камзоле, наполовину красном, наполовину фиолетовом, затканном серебряными колоколенками, – толпа по этому камзолу, а в особенности по необыкновенному безобразию нового папы тотчас же узнала его.
– Это Квазимодо, звонарь! Это Квазимодо кривой! Квазимодо-горбун, из собора Богоматери! Квазимодо кривоногий! Браво! Браво!
У бедняка не было, как видно, недостатка в прозвищах.
– Берегитесь, беременные женщины! – закричали студенты.
– Или те, которые желают забеременеть! – прибавил Жан.
Женщины действительно закрыли лица руками.
– Господи, какая отвратительная обезьяна! – воскликнула одна из них.
– И он так же зол, как и уродлив, – подхватила другая.
– Это сам дьявол! – прибавила третья.
– Я, к несчастью, живу возле самого собора Богоматери и слышу, как он каждую ночь шатается по крыше.
– Вместе с кошками!
– Да, он всегда шляется по нашим крышам!
– И напускает на нас порчу через дымовые трубы!
– Как-то вечером он заглянул ко мне в окно. Я подумала, что это какой-то человек, и ужасно перепугалась.
– Я уверена, что он летает на шабаш. Раз он забыл свою метлу около моего дома.
– Безобразный горбун!
– Гнусная душонка!
– Тьфу!
Зато мужчины смотрели на горбуна с восхищением и восторженно рукоплескали ему.
А Квазимодо, породивший всю эту суматоху, продолжал стоять неподвижно около двери капеллы, серьезный и мрачный, позволяя любоваться собой.
Студент Робен Пуспен подошел слишком близко к нему и засмеялся ему в лицо. Квазимодо, не говоря ни слова, схватил его за пояс и отшвырнул шагов на десять в толпу.
Мэтр Коппеноль, восхищенный, приблизился к нему.
– Клянусь Богом, никогда в жизни не видал я такого великолепного безобразия! – воскликнул он. – Тебя стоило бы сделать папой не только в Париже, но и в Риме!
И, сказав это, он весело хлопнул его по плечу.
Квазимодо не шевельнулся.
– Ты как раз такой человек, с которым я был бы не прочь покутить, – продолжал Коппеноль. – И кутеж будет на славу, денег я не пожалею. Что ты на это скажешь?
Квазимодо молчал.
– Господи помилуй! – воскликнул башмачник. – Да ты глухой, что ли?
Квазимодо был действительно глух.
Между тем любезности Коппеноля начали, по-видимому, надоедать горбуну. Он вдруг повернулся к нему и так грозно заскрежетал зубами, что богатырь-фламандец попятился, как бульдог от кошки.
Толпа тоже отступила, так что около Квазимодо образовался пустой круг, радиусом не меньше шагов пятнадцати. А за этим кругом стояли любопытные, с уважением и страхом смотря на горбуна.
Какая-то старуха объяснила Коппенолю, что Квазимодо глух.
– Глух? – повторил, громко расхохотавшись, фламандец. – Клянусь Богом, лучше этого папы и не придумаешь!
– А, вот это кто! – воскликнул Жан, спустившись наконец с своего карниза, чтобы взглянуть на папу поближе. – Это звонарь моего брата, архидьякона. Здравствуй, Квазимодо!
– Этакий дьявол! – сказал Робен Пуспен, еще не успевший оправиться от смущения после своего падения. – Поглядишь на него – оказывается, он горбун; пойдет – видишь, что он кривоногий; посмотрит на вас – кривой; заговоришь с ним – он глух. Но почему же он молчит? Куда девал свой язык этот Полифем?