Собрание повестей и рассказов в одном томе
Шрифт:
– Именно с добрым характером-с! – именно добренькие-с! так, Настенька, так! – поддакнул старик отец, стоявший по другую сторону кресла. – Именно, вот это-то вот словечко и надо было упомянуть-с.
– Я не хочу через себя раздор поселять в вашем доме, – продолжала Настенька. – А обо мне не беспокойтесь, Егор Ильич: меня никто не тронет, никто не обидит… я пойду к папеньке… сегодня же… Лучше уж простимся, Егор Ильич…
И бедная Настенька опять залилась слезами.
– Настасья Евграфовна! неужели это последнее ваше слово? – проговорил дядя, смотря на нее с невыразимым отчаянием. – Скажите одно только слово – и я жертвую вам всем!..
– Последнее, последнее, Егор Ильич-с, – подхватил опять Ежевикин, – и она
– Вороти! вороти его! – закричала генеральша. – Он, голубчик мой, правду тебе говорит!..
– Да-с, – продолжал Ежевикин, – вот и родительница ваша убиваться изволят – понапрасну-с… Воротите-ка-с! А мы уж с Настей тем временем и в поход-с…
– Подожди, Евграф Ларионыч! – вскричал дядя. – Умоляю! Еще одно слово будет, Евграф, одно только слово…
Сказав это, он отошел, сел в углу, в кресло, склонил голову и закрыл руками глаза, как будто что-то обдумывая.
В эту минуту страшный удар грома разразился чуть не над самым домом. Все здание потряслось. Генеральша закричала, Перепелицына тоже, приживалки крестились, оглупев от страха, а вместе с ними и господин Бахчеев.
– Батюшка, Илья-пророк! – прошептали пять или шесть голосов, все вместе, разом.
Вслед за громом полился такой страшный ливень, что, казалось, целое озеро опрокинулось вдруг над Степанчиковым.
– А Фома-то Фомич, что с ним теперь в поле-то будет-с? – пропищала девица Перепелицына.
– Егорушка, вороти его! – вскричала отчаянным голосом генеральша и, как безумная, бросилась к двери. Ее удержали приживалки; они окружили ее, утешали, хныкали, визжали. Содом был ужаснейший!
– В одном сюртуке пошли-с; хоть бы шинельку-то взяли с собой-с! – продолжала Перепелицына. – Зонтика тоже не взяли-с. Убьет их теперь молоньёй-то-с!..
– Непременно убьет! – подхватил Бахчеев. – Да еще и дождем потом смочит.
– Хоть бы вы-то молчали! – прошептал я ему.
– Да ведь он человек али нет? – гневно отвечал мне Бахчеев. – Ведь не собака. Небось сам-то не выйдешь на улицу. Ну-тка, поди, покупайся, для плезиру.
Предчувствуя развязку и опасаясь за нее, я подошел к дяде, который как будто оцепенел в своем кресле.
– Дядюшка, – сказал я, наклоняясь к его уху, – неужели вы согласитесь воротить Фому Фомича? Поймите, что это будет верх неприличия, по крайней мере покамест здесь Настасья Евграфовна.
– Друг мой, – отвечал дядя, подняв голову и с решительным видом смотря мне в глаза, – я судил себя в эту минуту и теперь знаю, что должен делать! Не беспокойся, обиды Насте не будет – я так устрою…
Он встал со стула и подошел к матери.
– Маменька! – сказал он. – Успокойтесь: я ворочу Фому Фомича, я догоню его: он не мог еще далеко отъехать. Но клянусь, он воротится только на единственном условии: здесь, публично, в кругу всех свидетелей оскорбления, он должен будет сознаться в вине своей и торжественно просить прощения у этой благороднейшей девицы. Я достигну этого! Я его заставлю!.. Иначе он не перейдет через порог этого дома! Клянусь вам тоже, маменька, торжественно: если он согласится на это сам, добровольно, то я готов буду броситься к ногам его и отдам ему, все, все, что могу отдать, не обижая детей моих! Сам же я, с сего же дня, от всего отстраняюсь. Закатилась звезда моего счастья! Я оставляю Степанчиково. Живите здесь все покойно и счастливо. Я же еду в полк – и в бурях брани на поле битвы проведу отчаянную
судьбу мою… Довольно! еду!В эту минуту отворилась дверь, и Гаврила, весь измокший, весь в грязи, до невозможности, предстал перед смятенною публикой.
– Что с тобой? откуда? Где Фома? – вскричал дядя, бросаясь к Гавриле.
За ним бросились все и с жадным любопытством окружили старика, с которого грязная вода буквально стекала ручьями. Визги, ахи, крики сопровождали каждое слово Гаврилы.
– У березника оставил, версты полторы отсюдова, – начал он плачевным голосом. – Лошадь молоньи испужалась и в канаву бросилась.
– Ну… – вскричал дядя.
– Телега перевалилась…
– Ну… а Фома?
– В канаву упали-с.
– Да ну же, досказывай, истязатель!
– Бок отшибли-с и заплакали-с. Я лошадь выпряг, да верхом и прибыл сюда доложить-с.
– А Фома там остался?
– Встал и пошел себе дальше с палочкой, – заключил Гаврила, потом вздохнул и понурил голову.
Слезы и рыдания дамского пола были неизобразимы.
– Полкана! – закричал дядя и бросился вон из комнаты. Полкана подали; дядя вскочил на него, неоседланного, и чрез минуту топот лошадиных копыт возвестил нам о начавшейся погоне за Фомой Фомичом. Дядя ускакал даже без фуражи.
Дамы побросались к окнам. Среди ахов и стонов слышались и советы. Толковали о немедленной теплой ванне, об растирании Фомы Фомича спиртом, о грудном чае, о том, что Фома Фомич крошечки хлебца-с «с утра в рот не брали-с и что они теперь натощак-с». Девица Перепелицына нашла забытые им очки, в футляре, и находка произвела необыкновенный эффект: генеральша бросилась на них с воплями и слезами и, не выпуская их из рук, снова припала к окну смотреть на дорогу. Ожидание дошло наконец до самой последней степени напряжения… В другом углу Сашенька утешала Настю; они обнялись и плакали. Настенька держала за руку Илюшу и поминутно целовала его, прощаясь со своим учеником. Илюша плакал навзрыд, еще сам не зная чему. Ежевикин и Мизинчиков толковали о чем-то в стороне. Мне показалось, что Бахчеев, смотря на девиц, как будто тоже приготовлялся захныкать. Я подошел к нему.
– Нет, батюшка, – сказал он мне, – Фома-то Фомич, пожалуй бы, и удалился отсюда, да время еще тому не пришло: золоторогих быков еще под экипаж ему не достали! Не беспокойтесь, батюшка, хозяев из дому выживет и сам останется!
Гроза прошла, и господин Бахчеев, видимо, изменил свои убеждения.
Вдруг раздалось: «Ведут! ведут!» – и дамы с визгом побросались к дверям. Не прошло еще десяти минут после отъезда дяди: казалось, невозможно бы так скоро привезти Фому Фомича; но загадка объяснилась потом очень просто: Фома Фомич, отпустив Гаврилу, действительно «пошел себе с палочкой»; но, почувствовав себя в совершенном уединении, среди бури, грома и ливня, препостыдно струсил, поворотил в Степанчиково и побежал вслед за Гаврилой. Дядя захватил его уже на селе. Тотчас же остановили одну проезжавшую мимо телегу; сбежались мужики и посадили в нее присмиревшего Фому Фомича. Так и доставили его прямо в отверстые объятия генеральши, которая чуть не обезумела от ужаса, увидя, в каком он положении. Он был еще грязнее и мокрее Гаврилы. Суета поднялась ужаснейшая: хотели тотчас же тащить его наверх, чтоб переменить белье; кричали о бузине и о других крепительных средствах, метались во все стороны без всякого толку; говорили все зараз… Но Фома как будто не замечал никого и ничего. Его ввели под руки. Добравшись до своего кресла, он тяжело опустился в него и закрыл глаза. Кто-то закричал, что он умирает: поднялся ужаснейший вой; но более всех ревел Фалалей, стараясь пробиться сквозь толпу барынь к Фоме Фомичу, чтобы немедленно поцеловать у него ручку…
V. Фома Фомич созидает всеобщее счастье
– Куда это меня привели? – проговорил наконец Фома голосом умирающего за правду человека.
– Проклятая размазня! – прошептал подле меня Мизинчиков. – Точно не видит, куда его привели. Вот ломаться-то теперь будет!
– Ты у нас, Фома, ты в кругу своих! – вскричал дядя. – Ободрись, успокойся! И, право, переменил бы ты теперь костюм, Фома, а то заболеешь… Да не хочешь ли подкрепиться – а? так, эдак… рюмочку маленькую чего-нибудь, чтоб согреться.