Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание прозы в четырех томах
Шрифт:

Вспоминаю еще одну нашу встречу: мы сидим на кухне полуподвальной квартиры у бывшей Серегиной жены красавицы Аси. Она куксится, болеет, но мы почему-то сидим, не уходим. Приходит врач, разговаривает с Асей; заглянул к нам на кухню, уходит. Возвращается Ася, и в болезни сохраняющая главное свое качество — иронию, придерживая рукой простуженное горло, смеется: «Знаете, что врач сказал?.. Сочувствую — у меня соседи такие же скобари!» Серега мрачно усмехается. Я понимаю, что, как и всегда, — идет работа по добыванию слов из хлама жизни… и где же их еще добывать — не в библиотеке же? Но — тяжеловато. Я исчезаю.

И вот я в Нью-Йорке. Общие наши друзья горестно сообщают подробности его гибели. В этом городе почему-то сильней, чем в Питере, ощущаешь тяжесть. Даже я, приехавший сюда невсерьез и ненадолго, чувствую, как Америка давит, словно тугой воротничок: не так открываются

окна — а форточек вовсе нет, не так идет вода из душа… Марина Ефимова, заменившая Довлатова на радио, лихорадочно печатает, поглядывая на часы… в России я ее не помню такой — но здесь и не Россия.

В общем, ясно, чего Сережа не выдержал. Но еще ясней — что он сделал и что здесь сделалось с ним. Вика Беломлинская — петербургская, теперь нью-йоркская писательница — говорит мне: «Да, неслабая у тебя, Валера, записнуха — но у Сереги в четыре раза больше была, приблизительно на половину стола, и в ней был расписан по минутам каждый день — с кем встретиться, кому позвонить, что и как сказать…» Ну, ясно. Здесь иначе не проживешь — и спасибо Америке за это. Приехав сюда талантливым разгильдяем, таким и оставшимся в наших глазах, Довлатов стал именно здесь серьезным и, главное, состоявшимся писателем. Вдруг представил себе его двойника — оставшегося и до сих пор жалующегося по пивным на козни обкома. И таких — большинство. А он — уехал. А в Америке — как-то более принято работать, чем скулить, хотя и местные «антикоммунистические обкомы» тоже душили его как могли, — но в Америке как-то не принято подолгу сидеть в луже, это только у нас. Спасибо Америке за Довлатова — но и ей есть за что благодарить: Сергей вернул этой стране забытую прелесть русской прозы — стране, влюбленной только в американское (как, впрочем, влюблена в американское и наша страна). Довлатов показал умной Америке (а заодно, кстати, влюбленной в Запад России), что и по-русски можно писать легко, изящно и в то же время глубоко, что русские люди посвободней и позатейливей будут всех прочих! Именно при нем — и его друзьях — и «Свобода» заговорила по-нашему, нашим языком, а не мертвым советским-антисоветским. Вся вольная, озорная (его читатели — словно специально переселились за ним!), вся цинично-сентиментальная русская Америка заимела наконец своего писателя — и как они любили его! Говорят, в последние годы официанты на Брайтоне не подавали ему счетов: «С русских писателей денег не берем!» Души его, разместившейся в гигантской его фигуре, хватало на то, чтобы любить тех, кого мы презираем, — поэтому и его любит больше народу, чем нас. Это отчасти и погубило его, но дай бог каждому такой гибели — от всеобщей любви! Поэтому и очередь машин, въезжающих под дождем на кладбище, была бесконечной.

И через месяц после смерти Довлатовым был полон весь русский Нью-Йорк. Дух его присутствовал всюду. В редакции «Свободы» висели его карикатуры на друзей-сотрудников: Вайля, Гениса, Парамонова, Гендлера — я и не знал, что он так точно рисует… верней — рисовал! И чуть подальше на стене огромное собрание некрологов. В любви к Сереже сошлись самые разные люди — и советские, и антисоветские, и русско-монархические, и космополитические… все было в нем! Поэтому и Пушкина не могут поделить самые разные политические течения, что он улыбался людям, а не течениям, — а к людям себя причисляют все. Любовью Довлатова мы любим всех — и охранников, и зеков. Довлатов, рискуя собой, брал крайности жизни и соединял, очеловечивал их, наполнял прелестью. А без этой прелести — снова вражда, снова война… Кроме Довлатова, никто уже не сможет заставить улыбаться одному и тому же и охранников, и зеков.

Помню, однажды в молодости мы пели в саду, закрытом на просушку, — к тому же ночью. Естественно — Высоцкого. Милиционеры отвели нас в свою будку, и их магнитофон, естественно, тоже был полон Высоцким. И наступил мир, пошли шутки. То же самое делал и Довлатов — и никому сейчас это больше не дано. Эх, занять бы это место — да души не хватит, «терпения к людям», как говорят.

Особенно было видно, как он нужен там, в Нью-Йорке, — только его широкая натура, всех прощающая — но не всепрощающая, — могла соединить, примирить. И он сделал это. Самые разные русские теперь скажут «Довлатов» — и улыбнутся.

Шастая по Нью-Йорку, я ощутил, что не в меньшей степени объединяет русских и Бродский — но, конечно, далеко не всех. Официантов с клиентами ему не соединить, да и не ставит он такой задачи. Бродский соединяет нас — но на горных вершинах, а для нашей грешной жизни — Довлатов.

Потом было мое выступление в Русском центре — его собирался вести Сергей, а теперь вели его друзья, Генис и Вайль, веселые, добрые,

остроумные. Какой человек, такие у него и друзья, и таких, оказывается, немало — целый зал. На столе сбоку лежала пачка красивых журналов Русского центра, последний номер был целиком посвящен Сергею. Вся его жизнь — и даже за жизнью: его мрачный армянский дедушка, бабушка, портрет младенца Сережи. Да — прошла жизнь, начавшаяся в эвакуации в Уфе, расцветшая в Петербурге, определившаяся здесь.

И вот — кладбище в Квинсе, недалеко от дома, где он жил…

В последнюю свою ночь, в последнем загуле он оказался не дома. Стал задыхаться, умирать. Сперва звонили каким-то модным русским знахаркам, лечащим по телефону, теряли время — он даже тут великодушно терпел и прощал. Потом — была «скорая», и последний привет от правильной Америки, которая на этой правильности и стоит: «Икскьюз ми! Без страховки не принимаем!» — «Но он же умирает!» — «Сорри!» У другого, конечно же, оказалась бы в кармане страховка, и он бы спасся — но то был бы другой какой-то человек, не Сережа, которого мы так горячо любим за то, что он прожил и описал нашу жизнь, полную комических — и не только комических — нелепостей. Он даже смертью своей показал, что он наш, из нашей общей трагедии.

Но нужно добавить кое-что… Какой-нибудь лохматый его знакомец, почесывая пивной живот, скажет с внутренним удовлетворением: «Эх, не выдержал Серега! Сломался!» Смерть Сергея в загуле как бы делает их равными, а этот теперь даже «равнее» — потому как живой. Нет, не равные вы! Он книги писал. А тебя «обком загубил». Не равные вы.

Вспоминаю еще: я перехожу Инженерную, навстречу идут два красавца: изящный — Толя Найман, огромный — Сережа Довлатов. Лето, тепло… Левой мощной рукой Сергей грациозно-небрежно катит крохотное кресло с младенцем (с детьми Довлатова всегда была некоторая путаница — во всяком случае, для меня).

— Привет!

— Привет! Ты куда?

— В Летний сад.

— А я на Зимний стадион.

Улыбаясь, расходимся. И даже язвительный Толя усмехается. Быстро, на ходу, сверкнули слова, может быть, не алмазные, но для мемуаров вполне пригодные — а это не каждому дано.

И вот уже теперь я прохожу по Кузнечному и слышу, как один книжный жучок говорит другому:

— Слышал, у Сереги новая книжка вышла?!

Я с завистью вздрагиваю… «У Сереги»! Какая любовь!.. фамилию уточнять не надо — все прекрасно знают, о ком речь.

Заканчивать это все надо весело, в его духе.

Нет, тоталитарная система не погубила Довлатова. Скорее, он ее погубил.

Игорь Ефимов. Неповторимость любой ценой

Игорь Маркович Ефимов (род. в 1937 г.) — прозаик, эссеист, в 1978 г. эмигрировал в США. Автор книг «Лаборантка» (1975), «Мета-политика» (1978), «Практическая метафизика» (1980), «Седьмая жена» (1990) и др. Живет в г. Тенафлай, под Нью-Йорком.

На вечеринке в Ленинграде:

— Где Довлатов?

— Ушел, кажется.

Как? Никому не сказав?

— Что-то пробурчал про «расплясавшихся старичков» и ушел.

Это случалось часто. Потом появится снова, насмешит до слез, сам исхохочется, прикрываясь ладонью, свергнет с полдюжины литературных кумиров, опять исчезнет, сгинет в многонедельной гулянке. А когда позвонит через месяц, от первых же его слов, еще до осознания их смысла (принести новый рассказ? денег в долг? запрещенных книжек почитать?), в душе предощущение: вот сейчас опять будет смешно, талантливо, горько.

Откуда шла эта постоянная горечь? В России нам казалось, что причины ясны: не печатают талантливого человека, вот он и бесится. Не только пьет, а еще и вечно куда-то убегает: от друзей, от семьи, из города в город, из одной компании в другую, с работы на работу. Но вот он добежал в этом своем бегстве до Америки, добился признания, потоком пошли книжки на разных языках, публикации в престижных журналах, обеспеченность… А горечь оставалась. Вот отрывок из его письма 1984 года:

«Пьянство мое затихло, но приступы депрессии учащаются, именно депрессии, то есть беспричинной тоски, бессилия и отвращения к жизни. Лечиться не буду и в психиатрию я не верю. Просто я всю жизнь чего-то ждал: аттестата зрелости, потери девственности, женитьбы, ребенка, первой книжки, минимальных денег, а сейчас все произошло, ждать больше нечего, источников радости нет. Главная моя ошибка — в надежде, что, легализовавшись как писатель, я стану веселым и счастливым. Этого не случилось. Состояние бывает такое, что я даже пробовал разговаривать со священником… но он, к моему удивлению, оказался как раз счастливым, веселым, но абсолютно неверующим человеком» (27.07.84).

Поделиться с друзьями: