Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений Том 10
Шрифт:

Здесь автор, может быть, невзначай, но очень верно и зло характеризует в лице г-жи Скалон все наше «дамское благочестие». (Разумеется, если тут есть на кого-нибудь намеки, то мы не виноваты в этом ни перед одною г-жою Скалон, как и ни перед одною г-жою Кашеваровою) (238). «Супруги жили вместе лишь для соблюдения внешних приличий (г-н Скалон не любил г-жу Скалон). Жена сначала искала утешения в светских наслаждениях (?!), но когда расточительностьмужа сделала их невозможными, она решилась искать религиозных утешений»…Das ist eine alte Geschichte * дамских коловращений, разрешаемых в смысле народной пословицы: «на тебе, боже, что нам не гоже». Вера Николаевна избрала г-жу Скалой восприемницею своей дочери, тем болеечто муж ее на целых полгода уехал тогда за границу с своей фавориткой, одной модной разводкой, бросившей своего мужа. — Нигилизм в нашем русском обществе вступал уже в это время в «свой период». Эти положения одно другого лучше: г-жа Скалон была избрана восприемницею, «тем более что муж ее уехал на полгода с разводкой»… Что это значит, — почему «тем более» можно взять восприемницею женщину, которую оставил муж? Что за почет такой жене быть брошенною мужем? Она, может быть, не виновата в этом несчастье, но во всяком случае почета для

нее все-таки нет. Ну, а если бы муж г-жи Скалон не уехал, или если бы он уехал менее чем на полгода, или хотя и на полгода, но не с разводкою, то что же: г-жа Скалон тогда «тем менее», что ли, могла бы годиться в восприемницы?.. Понимает ли г-н автор, что он говорит? Потом — этот нигилизм, вступивший в «свой период». Но в чей же, как не «свой», период мог вступать нигилизм, и чем нигилизм ответствен за разводы и за мужей, проматывающих состояние своих жен? Очевидно, г-н автор опять совсем не понимает, что говорит, если он числит браки и разводы по ведомству нигилизма. Известный русский нигилизм этим делом не интересовался, а особенно «в свой период», когда люди этой школы били на упразднение брака, причем разводы, конечно, уже не нужны. Г-ну автору надо бы сколько-нибудь поближе знать: какое мнение имеет об этих вещах нигилизм? — тогда он не написал бы всех этих несообразностей. Но нежелание вникать в дело и неоправдимая легкомысленность, позволяющая судить о бытовых явлениях, как говорят, «с кондачка», заставляет автора говорить и еще большие несообразности, даже весьма вредные, если они малосведущим лицом будут приняты на веру. Так, например (240 и 241): по словам г. Ливанова, «наше юношество представляет из себя печальный тип разочарованного и ни во что не верящего сословия(?!) молодых старичков»… «И если вы не хотите погубить своего сына при этом направлении, то отдайте его в какой-нибудь германский университет, где разрушительные принципы нашего времени не жалуются»(sic). Автор, вероятно, хотел сказать «наразрушительные принципы не жалуются», но сказал, что сами эти «принципы не жалуются», — и он это хорошо сказал, потому что так оно и есть: «разрушительным принципам» по отношению к вопросам веры в германских университетах не на что жаловаться. Если бы г. Ливанов взял труд прочесть отчет берлинского генерал-суперинтенданта Бюкселя за 1875 год, — так он узнал бы, что там, куда он советует посылать нашу молодежь, «веры нет вовсе», и нет ее до такой степени, что высшее духовное лицо страны в официальном отчете печатно объявляет об этом во всеобщее сведение, прибавляя, что «это напрасно было бы скрывать». Вот куда г. Ливанов направляет нашу молодежь, — он шлет ее от нашего маловерия или слабоверия к самому полнейшему рациональному безверию и думает, что стоит за веру!.. Не значит ли это советовать людям — от дождя прятаться в воду?.. И как г. Ливанов не сообразил, что те самые Бюхнер * и Фейербах * , имена которых он теребит всякий раз, когда хочет назвать каких-нибудь ничтожных, не стоящих его внимания людей, — оба учились в тех самых «германских университетах, где разрушительные принципы нашего времени не жалуются». Удивительно неосмотрительный автор!

Нет, мы германских университетов порицать не станем, но что касается их религиозного духа, то по поводу его можем высказаться, переменив только одно слово в характерном ответе наших славянских предков: «не гоже нам искати верыв немцах».

Большие ошибки допускает г. Ливанов не только по богословию и педагогии, но и по кулинарному искусству, которое изучается гораздо легче, — например (247), повествуя о похоронных обедах, он говорит: «после обеда ставят огромную миску и делают нечто вроде гоголь-моголя или жженки»…Г-ну Ливанову, по-видимому, совсем неизвестно, что гоголь-моголь и жженка приготовляются совсем различными способами и вовсе одно на другое не похожи; да гоголь-моголь и не пьют после обеда, а пьют его от кашля…Конечно, это упущение не важное, но все-таки: зачем же писать вздор? Разумеется, могло быть, что кто-нибудь на похоронных проводах промочил ноги и закашлялся, — ему сделали гоголь-моголь, а г. Ливанов обобщил это событие и легкомысленно внес его в свою серьезную книгу. Это ему урок.

Впрочем, вообще с г-ном автором к концу сочинения делается что-то совсем непостижимое: только что он оборвал г-на Скалона, кивнул неудачно на университеты и смешал гоголь-моголь со жженкой, как (247) вдруг ни с того ни с сего, без всякого права, берет за руку свободного человека, весьма почтенного старика, предназначенного к долгой еще жизни, и, не говоря худого слова, прямо толкает его в гроб. Такой жестокий и в то же время совершенно самовольный поступок (а может быть, это даже и преступление?) г. Ливанов сделал над бедным «стариком Власом», который (247)

Ходил в зимушку студеную * , Ходил в летние жары, Вызывая Русь крещеную На посильные дары, —

и, таким образом, как оказывается, построил ту самую «быковскую церковь», при которой г. Ливанов поставил попом своего о. Алмазова. Он и Власа сделал «членом попечительства», и потом, как своего короткого человека, взял и прикончил его, — и все это единственно только для того, чтобы сделать похороны без обеда. Удивительный добряк!

«По провозглашении вечной памяти над могилою Власа о. Алмазов сказал: «Мы похоронили лучшего человека из прихода нашего»(249).

Но да позволено будет мне самым решительным образом утверждать, что достопочтенный Влас, о котором сказаны приведенные г. Ливановым четыре стиха, быковской церкви совсем не строил и никогда не был ни членом ливановского попечительства, ни их с о. Алмазовым прихожанином. «Влас — старик седой», как очень многим людям достоверно известно, принадлежит совсем к другому приходу: его написал Н. А. Некрасов, который с г. Ливановым ничего вместе не строил; и г. Ливанов, собственно говоря, не имел никакого права определять куда бы то ни было чужого Власа, а тем более приканчивать его по собственному произволу и причитать над ним устами своего о. Алмазова… Все это больше чем неделикатно, — это непозволительнобольше, чем бесцеремонность с именами архиерея Хрисанфа, кн. Шаховской, Скалона, Болтина, Кашеваровой и других. Г-ну Ливанову, кажется, как будто даже неизвестно, что этого совсем нельзяделать в печати, и неужто он еще ожидает, чтобы ему было растолковано: почему этого нельзя?Это очень легко может быть не только растолковано, но и доказано.

И

далее: схоронив Власа, без всякого на то позволения у Н. А. Некрасова, г. Ливанов так рисует «идеальное» русское почтение к памяти этого доброго крестьянина.

О. Алмазов сказал: «Не забудем никогда его могилы, украсим ее памятником». И «скоро по подписке между крестьянами» и т. д. «воздвигнут был каменный памятник, выписанный из города».

Вот и видно, что Власа и уморили и схоронили люди не его прихода: Н. А. Некрасов, редким чутьем чуявший русскую жизнь, конечно, не стал бы учреждать на могиле Власа «подписки между крестьянами» и не придавил бы своего легконогого старца «каменным памятником, выписанным из города». Н. А. Некрасов, насколько мы его понимаем, ни за что бы не распорядился так не по-русски, — потому что все эти подписки и памятники — нашему крестьянству дело чуждое и никуда для нас не годное, — это нам не гоже, как вера германских университетов. Г-ну Ливанову надо бы знать, что скромному и истинно святому чувству нашего народа глубоко противно кичливое стремление к надмогильной монументальности с дутыми эпитафиями, всегда более или менее неудачными и неприятными для христианского чувства. Если такая претенциозность иногда и встречается у простолюдинов, то это встречается как чужеземный нанос — как порча, пробирающаяся в наш народ с Запада, — преимущественно от немцев, которые любят «возводить» монументы и высекать на них широковещательные надписи о деяниях и заслугах покойника. Наш же русский памятник, если то кому угодно знать, — это дубовый крест с голубцом— и более ничего. Крест ставится на могиле в знак того, что здесь погребен христианин;а о делах его и значении не считают нужным писать и возвещать, потому что все наши дела — тлен и суета. Вот почему многих и самых богатых и почетных в своем кругу русских простолюдинов камнями не прессуют, а «означают», — заметьте, не украшают, а только «означают»крестом. А где от этого отступают, там, значит, отступают уже от своего доброго родительского обычая, о котором весьма позволительно пожалеть. Скромный обычай этот так хорош, что духовенству стоит порадеть о его сохранении в простом, добром народе, где он еще держится; а не то, чтобы самим научать простолюдинов заводить на «божией ниве» чужеземную, суетную монументальность над прахом. Но последуем еще за нашим новатором.

VII

Схоронив у себя некрасовского Власа, о. Алмазов (255) уничтожает «мзду, неприличную при исповеди»; ведет борьбу против церковного канцеляризма; отменяет (258) и другие поборы и в то же время воюет и с нигилизмом и с расколом. Умирает в пьяной дебоши помещик Жигалов (268): «Алмазов отказал в христианском погребении тому, кто не хотел ни жить, ни умереть по-христиански». Эту строгость он соблюл беспрепятственно, и пошел потом на раскольничьего попа; но раскольничий поп, с которым заговорил о. Алмазов (272), «повернулся к нему спиною и отвечал, что «внимания не возьмет с ним и разговаривать». Впрочем, и тут дело устроилось: о. Алмазов помолился (279), и «господь услышал его молитву; этого подлеца (sic) схватили, связали веревками и отправили к жандармскому».

«Слава богу, — проговорил священник».

Потом опять настает отрадная тишина; жена о. Алмазов а этим временем учреждает сельских «больничных сиделок» (281), а муж ее действует на пожаре. К ним приезжает врач Гедеонов (снова известная фамилия) * ; Гедеонов с приезда долго «все кланялся», а когда увидал одно прелестное создание, Лидочку Осокину в платье из белой кисеи в розовом, с открытым лифом и короткими рукавамии голубым фартучком, довершавшим впечатление (283), его сейчас же «ошеломило», и он влюбился по всем правилам романической теории. Пошли шептать листья и «струиться стоячие воды» в пруде, влюбленный как бы осатанел и пришел в такое состояние, что «бревном вдребезги окно разбил» на пожаре. «У Лидочки дух замер при этой героической картине доктора», а «доктор и священник» все еще геройствуют «в огне и в воде». Потом они помогают погорельцам (из попечительства дали 300 р. да своих о. Алмазов ссудил 500 р.), а чтобы вперед было лучше, они учреждают сельский банк и гостиный двор. И все это не только удается и спеет «как по мановению волшебной палочки архиерея Хрисанфа», но и нимало не утомляет досужую Веру Николаевну. Она улаживает также «дело двух горячих сердец», то есть Лидочки и Гедеонова, и улаживает так ловко, что видевшие ее ранее этого «сельские матушки», как видно, недаром восклицали: «ну, попадья!» Читая некоторые сцены, как эта «матушка» сближает влюбленных, действительно не знаешь, что иное и сказать, кроме как: «ну, попадья!» или: «ну, сваха!» В октябре вся эта честная компания влюбленных и их руководителей уже пошла «гулять по гостиному двору» и закупать покупки.

В этой счастливой полосе жизни о. Алмазова в село приезжает молодой прокурор — сын Осокиных, Леонид (294), «с министерской выправкой в движениях своих». Что это такое за «выправка»? По превосходному критическому этюду покойного Н. Ф. Павлова * — это что-то противное. То ли хотел сказать автор? Кашеваровы было сунулись к Леониду, но молодой юрист уже вошел во вкус своей «выправки» и отдал приказ «никого не принимать». О. Алмазов говорит проповедь. — Вера Николаевна «показала себя во всем блеске своего ума» (297), и прокурор с ними сблизился, — что им вскоре очень пригодилось. «У нигилиста Болтина родился ребенок от Кашеваровой, которая работала над каким-то великим вопросом, что не мешало ей, однако, родить и ребенка» (298). Трудно понять: почему автор считает «великие вопросы» помехою чадородию? Нигилист с нигилисткою, каких невозможно встретить в природе, зовут о. Алмазова крестить новорожденного, но только так, чтобы он таинства не совершал, а «записал в метрики». Это выходит так нескладно, что не разберешь, кто здесь кого вышучивает или дурачит; но Алмазов, разумеется, отказался, и тогда происходит нижеследующая ни на что не похожая нелепость (300):

«Через полторы недели после этого состоялось крещение новорожденного: приехали какие-то две темные личности, вызванные письмами, один из Москвы, другой из губернского города, — шаршавые, грязные, с очками на носу и в поддевках крестьянских… Вечером состоялось у них крещение ребенка. Устроили жженку из вина и в вине крестили ребенка…«Это так делают наши русские в Швейцарии * », — говорил один из шаршавых пропагандистов, погружавший в вино ребенка»

«Вместо молитв таинства крещения этот шаршавый, при погружении в вино ребенка(автор твердо стоит на том, что было погружение, а не обливанство), произнес следующую речь:

— О ты, новая единица в государстве! Отселе я крещаю тебя во имя свободы, на попрание тирании правительственной! Возрастешь — бей, ломай все, пока не будешь свободен, как птица в небе.

— Аминь, — затянули хором нигилисты и начали пить жженку».

Поделиться с друзьями: