Собрание сочинений (Том 1)
Шрифт:
Отец укорял справедливо. Память не надо корябать, словно коросту, особенно просто так, без дела.
Я смотрел на отца, разглядывал лица незнакомых мужчин и женщин, и в голове, возле затылка, наливалась тяжесть.
Было неудобно, необъяснимо неловко, точно я нарушил какой-то святой обет.
* * *
Родион Филимонович так и застал меня - над веером мокрых лиц.
Постукивая сапогами, прошелся у меня за спиной, внимательно вглядываясь в портреты, повздыхал. Потом с грохотом положил на стол "Фотокор" со штативом и весело проговорил:
– Ну, хочешь поснимать? Только по-настоящему?
Я дернулся от неожиданности. Сердце оказалось с крылышками. Оно выпорхнуло из меня, потрепыхалось
– А чем?
– спросил я.
– Будем снимать с тобой на пару!
– говорил мне Родион Филимонович. Ты бери "Фотокор", а я...
– Он достал ключик, открыл стол и вытащил блистающее линзой объектива и стеклышками видоискателя, сверкающее хромированным металлом и полированными черными боками настоящее великолепие.
– Что это?
– воскликнул я, потрясенный.
– Немецкая "Экзакта"! Купил на рынке! Представляешь, отдал хромовые сапоги и еще тысячу!
Елки-палки! Такую ценность надо хранить за семью печатями, а он в своем столе - ну как утянут?
Раскачиваясь на волнах восторга - идем снимать что-то серьезное!
– я заряжал кассеты - целых два десятка!
– вспоминал хромированную "Экзакту", невиданное чудо трофейной техники, возвращался мыслями к старым негативам и портрету отца, рассказывал об этом Родиону Филимоновичу, коренастому, круглолицему, доброму энтузиасту фотоискусства, тот охал и ахал, совсем как мама или бабушка, поражался, подтверждал, глядя на снимки, что негативы, кажется, действительно довоенные, и эта радостная суета, счастливая взволнованность совершенно выбили из моей головы самое главное: а что снимать-то будем, куда идем?
Родион Филимонович шел со мной рядом, и я удлинял шаг, чтобы не отстать от крепыша в военном полувыцветшем френче с тремя желтыми нашивками на правой стороне груди - три тяжелых ранения. По дороге мы оживленно разговаривали, обсуждали, какую выдержку и диафрагму надо устанавливать, если снимать при солнце, а какую в тени. Родион Филимонович пояснял, что работа будет срочная и нужно отнестись к делу внимательно, особенно когда я буду наводить "Фотокор" на резкость через матовое стекло - снимать придется со штатива, - не забывай про композицию, не торопись, следи, чтобы на лица не падали глубокие тени, хорошо, что у нас есть в запасе химикаты и все такое, о чем всегда говорят взволнованные и не до конца уверенные в себе фотографы, идущие на важную съемку.
Замысел Родиона Филимоновича состоял в следующем: он обновляет "Экзакту", а я, поскольку работу нельзя провалить, дублирую его и, хотя он уверен в прекрасной камере - немцы, что ни говори, мастера в аппаратуре, особенно оптической, - снимаю нашим простым советским "Фотокором" на наши простые довоенные пластинки, набиваю, так сказать, руку, учусь мастерству.
Я не успел оглянуться, как мы оказались в городском парке, торопливо прошли тенистыми березовыми аллеями к старому деревянному театру. Зимой этот театр без печек, ясное дело, вымерзал насквозь, тараканы и те небось околевали, но вот всякую весну его подкрашивали, подмалевывали, как могли, и зазывали сюда разных разъезжих артистов.
Тем летом в деревянном - но с белеными колоннами, а оттого солидном здании выступал театр музыкальной комедии: об этом извещали на каждом углу афиши с аршинными буквами. Однако я не совсем понимал, при чем тут мы с Родионом Филимоновичем? Почему мы движемся к театру, заходим во дворик за спиной у него, устраиваемся на ящиках под тополем. За деревянными стенами гремела музыка, слышались арии или как их там.
Сперва во дворе никого не было, потом выскочили трое здоровенных кудрявых мужиков в ливреях, расшитых золотом, и с накрашенными помадой губами. Родион Филимонович поднялся с ящика, навесил на грудь блестящую "Экзакту"
и, солидно посверкивая хромировкой, не спеша, явно сдерживая шаг, двинулся к ним.Белокурые здоровые кудряши окружили моего крепенького учителя - он не доставал им до плеча, - вежливо склонили головы, потом дружно закивали, опять помолчали мгновение и, опять закивав, поправляя парики, двинулись к тополю. Родион Филимонович шел впереди, и лицо его показалось мне одновременно измученным - виноватые глаза, щеки в румянце - и оживленным.
– Вот сюда, пожалуйста!
– указал он рукой патлатым верзилам и шепнул мне: - Ну чего ты! Действуй!
Торопясь, дрожащими руками я начал раздвигать штатив, устанавливать "Фотокор", наводить аппарат на артистов, а Родион Филимонович, склонясь над зеркальным видоискателем своей солидной "Экзакты", щелкал затвором. Наконец изготовился снимать мужиков в ливреях и я - уже заправил кассету!
– но тут из открытых настежь боковых дверей, откуда вывалились эти трое, кто-то заорал громоподобным басом:
– Эй! Кушать подано! На сцену!
Мужики сорвались, кинулись к дверям, обгоняя друг друга и всхохатывая, а я стоял как дурак: одна рука поднята - внимание, дескать, снимаю, - вторая держит тросик. Я чертыхнулся, но Родион Филимонович успокоил:
– Невелика беда! Подумаешь! Кушать подано!
Я спросил, что это значит.
– Да артисты это такие, - улыбнулся Родион Филимонович.
– Только и слов у них, как на сцену выйдут: "Кушать подано!"
Мы дружно рассмеялись, лицо моего учителя успокоилось. Будто своим сочинением про ерундовых артистов он сам себя утешил.
Музыка в театре делалась все громче и пронзительнее. Мне даже показалось, что деревянные стены начинают дребезжать от напряжения, того и гляди, что-то там в зале лопнет, - и действительно, прямо-таки рухнули аплодисменты, из двери по-сумасшедшему выскочила расфуфыренная дамочка в розовом, до земли, платье, толстоватая, правда, но все-таки видная такая, довольно красивая, и заорала во всю мочь:
– Ах! Какой позор! Какой позор!
– Да что вы!
– кричал, смеясь, бежавший за ней дядька в лакированных, похожих на галоши, низких ботинках и в сиреневых забавных штанах вроде кальсон.
– Аделаида Петровна! Вы гений! Душка! Молодец!
– Позор, позор!
– кричала, не соглашаясь, Аделаида Петровна, точно хотела в речке утопиться, окажись тут речка, но уже во все глаза смотрела на хромированную "Экзакту" моего учителя.
– Да что вы!
– кричал дядька в кальсонах и галошах.
– Чудесно! Неповторимо! Великолепно!
– Вы меня успокоили!
– моментально согласилась розовая артистка. Значит, все-таки ничего?
– Выше всяких похвал!
Вслед за розовой дамочкой и мужиком из распахнутых дверей перли и перли разряженные, в золотых и серебряных одеждах артисты, многие, в том числе и женщины, тотчас закуривали, кричали о чем-то, перебивая друг дружку, будто попугаи, и я растерялся, подумав, что это все похоже на какой-то невиданный базар, но только не мы пришли на него, а базар вбежал во дворик. Розовая дамочка тем временем громко воскликнула, указывая на нас пальцем:
– Это фотографы! Давайте фотографироваться!
Ей, видно, все время хотелось, чтобы на нее обращали внимание.
– Слышите!
– закричала она громко, оглядывая двор.
– Давайте фотографироваться!
На нее обратили внимание, но только по-разному. Одни тотчас бросились к нам, а другие хихикали, подмигивали, показывали головой на розовую артистку и отходили в стороны. Но она не обращала ни на кого внимания. Она уже стояла посреди разноцветной толпы, покрикивала, чтобы центр не переместился куда-нибудь в сторону, смеялась, шутила, забыв начисто про какой-то позор, который еще недавно ее так огорчал.