Собрание сочинений (Том 1)
Шрифт:
Войне завиднелся конец: наши войска гнали немцев к границе. Что же — скоро по домам? Он вернется, отец его спросит: «Ну, когда приступаешь к занятиям в конторе?» А он ответит не сразу. Он будет сидеть и курить, и отец поймет, что он ушел из-под родительской власти и что на него уже нельзя гаркнуть, нельзя трахнуть кулаком… «В контору — нет, — скажет затем Лукашин. — Я остаюсь в армии…»
И вдруг под Станиславом тяжелое ранение — в лицо и грудь.
И это в момент, когда Лукашин уже спокойно уверовал в свою счастливую звезду!
«Ну, ясно, — подумал он, очнувшись в медсанбате. —
Его возили из госпиталя в госпиталь. Под конец повезли в Москву, и там знаменитый хирург-стоматолог в несколько приемов сделал ему операцию лица. Возились три месяца, замучили, зато сделали чисто: шрамы были едва заметны.
— Со временем и совсем исчезнут, — сказал хирург, любуясь своей работой.
После этого Лукашину вставили новую челюсть с жемчужными зубами. Зубы ему очень понравились; они даже отчасти вознаградили его за страдания.
В московском госпитале он получил письмо от односельчан. Они сообщали, что его родители умерли, что ему в наследство остался дом и деньги на сберкнижке, и спрашивали, не будет ли насчет дома каких-нибудь распоряжений.
Лукашин ответил, что дома ему сейчас не нужно, пускай сельсовет им пока что распоряжается, — и несколько дней пролежал в растерянности и печали, со странным чувством, что что-то от него оторвалось. Вот — отец загубил его молодость, и мать он любил не так уж горячо… а все-таки оторвалось!
Когда с него сняли бинты, он пошел в коридор к большому зеркалу и посмотрелся.
Исхудавшее, желтое лицо с глубокими морщинами вдоль щек. Морщины на лбу. Шрамы на подбородке. Нос торчит. Борода растет неровно: там, где нашита новая кожа, ничего не растет… Хорош. Никто и не подумает, что тридцать лет человеку. Много старше на вид!
Только зубы хороши.
«А что я буду делать?» — подумал Лукашин, стоя перед зеркалом.
В армию вряд ли пустят.
Как-то надо решать свою жизнь.
Очень трудно решать самому! Вдруг ошибешься — и некому сказать: вот видишь, а ты советовал…
Учителем быть он уже не мечтал. Прошли его молодые годочки. Он все забыл, кроме солдатской науки.
К счетоводству не лежала душа. Проще всего вернуться в заготконтору… Нет, не хочу!
Поеду к Веденеевым на Кружилиху.
Все-таки он заехал сначала в Рогачи. Увидел пустой дом, неотопленный, страшно холодный — в доме холоднее, чем на улице… Сходил на кладбище, посмотрел на родительские могилы, крытые снегом… И, зайдя в сельсовет и в сберкассу, чтобы получить деньги, оставленные отцом, отправился на станцию.
Две старухи проводили его. Они расспрашивали, и рассказывали, и жалели его. Он слушал молча.
— В контору пойдешь работать или в колхоз? — спросили старухи.
Он ответил:
— Да нет. Поеду на Кружилиху, там посмотрю.
Старухи как будто разочаровались, но не стали его уговаривать. Одна сказала:
— Что ж. Поезжай, посмотри, может, лучше там покажется, чем у нас.
Они караулили его багаж, пока он покупал билет. Они помнили его младенцем, они хоронили его родителей, — и вот теперь он уходил от них. Они не укоряли его. Он влез в вагон, а
они пошли со станции в своих старых, заплатанных рабочих сапогах.Никита Трофимыч пришел не один, с ним был его старый приятель Мартьянов, которого Лукашин знал.
— Здравствуйте! — сказал Мартьянов. — Еще одна живая душа прибыла! Я как знал — захватил пол-литра. Мариамна Федоровна! Разрешишь поставить на стол или подашь графинчик?
— Я те дам на стол, — сказала Мариамна. — Бутылка грязными руками захватана, а он на стол.
Старик Веденеев взял Лукашина за плечи, вгляделся ему в лицо.
— Да, брат, — сказал он, — не украсила нас война! А Андрея нет! — он отвернулся и ушел умываться, и за ним, на ходу стягивая промасленную спецовку, ушел Мартьянов.
— Он тебя любит, старик, — сказала Мариамна, ставя на стол пятый прибор. — Любит, вот и сказал про Андрея. Он никому про Андрея не говорит.
Прибежал с улицы Никитка, семилетний сын Павла и Катерины, названный в честь деда. Это был крупный красивый мальчик, румяный, с глазами зеленоватыми, как у всех Веденеевых.
— На отца похож? — спросила Мариамна. — Покажу тебе карточку Павла, когда тот был в Никиткиных годах: вылитый! — Гордость была в ее голосе; концом фартука она утерла Никитке лоб и щеки. — На морозе катался, а вспотел как в бане… Иди ручки мыть!
«Хорошо у них, — думал Лукашин, наблюдая эту милую семейную жизнь, которой он был лишен. — Ах, хорошо!»
Если бы позвали — навек бы тут остался жить…
Мужчины умылись и вышли к ужину. Все сели за стол. Мариамна подала горячую картошку и морковную кашу. Лукашин достал из своего мешка зачерствелый хлеб и консервы. Мартьянов разлил водку в рюмки.
— За вернувшихся и возвращающихся, — сказал он.
— Хорошая вещь, — сказал Лукашин, выпив рюмку.
— Напиток для молодых девиц, — сказал Мартьянов. — К старости я стал уважать чистый спирт. Действует без отказа, лишней воды в брюхо не льешь и великолепная дезинфекция для всего организма.
— Мартьянов, Мартьянов, ты этой отравой погубишь свое здоровье, — сказал Веденеев.
— Наоборот, — сказал Мартьянов. — Мне доктор Иван Антоныч поставил диагноз: вы, говорит, проспиртованы до такой степени, что можете смело болеть хоть холерой, она вас не скрутит… За твое здоровье, Сема. Дай тебе бог устроиться… Я через эту свою культурную привычку думаю прожить сто лет.
— Сто? — переспросил Веденеев, подмигнул Лукашину.
— Как минимум, — отвечал Мартьянов.
— И хочется тебе?
— А ясно.
— Ты же верующий.
— И что из этого следует?
— Почему же ты цепляешься за земную жизнь? Если полагаешь, что твоя душа бессмертна…
— Как тебе сказать? — сказал Мартьянов. — Люблю не столь душу свою, сколь тело. Скажешь — нечего тут любить? Абсолютно с тобой согласен. Ну, что тут любить, откровенно говоря?.. Но люблю. Дорожу, и оберегаю, и ублажаю, как могу. Душа-то у меня, Трофимыч, еще хуже, чем тело: самая ординарная душонка. А я ценю души — знаешь какие? понимаешь, Сема?.. — души высокие, души большого огня!.. Какой кому прок от бессмертия моей души? Пускай уж лучше тело поживет подольше…