Собрание сочинений (Том 5)
Шрифт:
У няни была горькая жизнь: муж - пьяница, двое, как я теперь понимаю, не очень-то удачных детей, сын, тоже пьяница, и некрасивая, недобрая, болезненная дочь замужем за пьяницей. И всю эту свою жизнь няня понимала как приуготовление к той другой жизни, куда она готовилась отойти ежечасно и где ожидала найти покой, и справедливость, и награду за все.
У нее был сундучок с накопленным (о, за сколько лет и трудов!) "добром". В сундучке лежали (казавшиеся роскошными мне, да наверняка и ей) отрезы подкладочной материи, блестящей, с цветными кромками; лежала черная плюшевая жакетка, в которой няня ходила в церковь, черный кружевной шарф. И всевозможные платки и полушалки - в ярких розах или в крапинках. Отдельно, завернутый в чистую простыню и заколотый булавками, лежал заветный наряд, который няня приготовила себе для погребения:
– Верка, Ленька, - завещала она нам, - вы уж тогда присмотрите, чтоб Шурка (ее сын) сюда не лазил и не трогал ничего. Я припасала, а ему пропить ничего не стоит.
Увы, когда она умерла (летом 1926 года), я, ожидавшая тогда моего первого ребенка, мою Наташу, и брат Леонид были в отъезде и не снаряжали ее в царствие небесное. Сделали это ее дочь и ее сестры, тоже набожные. Не сомневаюсь, что они снарядили нашу нянечку так, как она того хотела.
Гулять няня водила нас главным образом на кладбище.
Все-то я вспоминаю нас с нею среди могил. По большей части могилы были безымянные, без плит, просто растрескавшиеся земляные холмики, над каждым холмиком белый крест, из земляных трещин выскакивают большие муравьи, рыжие и черные, я их боюсь.
Чаще всего гуляли на Армянском кладбище, к нему надо было идти по 14-й линии, там было много красивых памятников из мрамора и между ними один запомнившийся мне - на мраморной площадке стоймя железная дверца с большим висячим замком, а перед дверцей, положив руку на замок, словно желая его сорвать, стоял на коленях нагой человек, отлитый из чугуна. Мы часто сидели перед этим памятником, и однажды к нам подсела хорошенькая черноглазая старушка в черной бархатной шапочке и рассказала нам, что тут похоронены жених и невеста. Они были молодые и красивые, и любили друг друга, и собирались пожениться, но незадолго до свадьбы невеста умерла, а жених от горя застрелился, и их схоронили вместе и поставили им этот памятник.
Так я впервые услыхала о том, что на свете бывает любовь, такая сильная любовь, что от нее можно застрелиться, а также о том, что вообще можно застрелиться, то есть прекратить жизнь по собственному желанию.
О браке я до тех пор имела лишь то понятие, что это непременный счастливый конец всякой сказки. Формула счастья, тоже из сказок, была готовая: "Стали жить-поживать и добра наживать". "Добро" - были блестящие отрезы и полушалки с розами, уложенные в нянином сундучке, к этому добавлялся еще, пожалуй, супник с супом, а что тут бывает еще какая-то любовь, об этом я узнала от черноглазой старушки. Любить, говорила няня, надо маму и папу, бабушек и теток. Та любовь, из-за которой стреляются, явно была другая, особенная. Она не вела к хорошему - няня осудила жениха за самоубийство и определила, что невеста находится среди праведных, а жениху царствия небесного не видать за его самоуправство и гордыню, а стало быть, не видать и своей невесты, а стало быть, грех свой он совершил понапрасну. И мне было горько смотреть на коленопреклоненного чугунного человека, ухватившегося за висячий замок.
Помню, что вскоре после того я узнала, все от няни, что любовь в самом деле бывает и что она - тоже грех.
Иногда мы ходили в общественный сад, так называемый Александровский. Он был довольно велик и содержался в чистоте. Кроме широкой главной аллеи были в нем и уютные тропочки, и площадки для игр, и зеленые лужайки, осыпанные одуванчиками, и даже овраг, и даже что-то вроде пересохшего ручейка на дне оврага, и даже искусственный грот с терракотовыми карликами в островерхих колпаках.
Карлики меня немного пугали, но по дорожкам весело было бегать, весело было сбегать в сыроватый зеленый овраг, и там я однажды испытала настоящее счастье, впервые в жизни увидев грибы. Я их узнала по картинкам, отломила один, большой и тяжелый, с серой шляпкой, и побежала к няне с криком: "Няня, смотри, гриб!" Няня, сидевшая на скамеечке, взглянула и сказала: "Нешто это гриб, это шампиньон". Впрочем, пошла за мною в овраг и собрала все грибы, какие там были. Когда мы принесли их домой, мама подтвердила, что это шампиньоны, и сказала, что это очень вкусно. Она сама их зажарила в сметане, и все ели, кроме няни, которая все твердила,
что это не настоящие грибы и есть их добрым людям не годится.В этом Александровском саду по вечерам играла музыка и была эстрада для представления. На представления нас не водили, мы только слыхали от кого-то, что там бывают и клоуны, и всякие артисты. Днем на пустой эстраде оставались какие-то следы этих вечерних представлений - приборы для гимнастики, коньки на колесиках; однажды на серых досках эстрады мы видели диковинные розовые туфельки со срезанными носками, а в другой раз золотую шаль, переброшенную через спинку грубого деревянного стула.
А однажды средь бела дня мы увидели на этой эстраде необыкновенную женщину и необыкновенного мальчика. Мальчик сидел на стуле, а женщина стояла позади него. Он глядел вверх - на нее, а она вниз - на него, и, как ни была я мала, меня поразила необычность, жгучесть этого взгляда. У обоих у них было надето на ногах что-то вроде очень длинных розовых чулок, а на плечи наброшены коротенькие розовые пелеринки, фасоном совершенно как та пелеринка из козьего пуха, какую носила бабушка Надежда Николаевна, но только эти были из розового газа и осыпаны блестками. Я замерла перед этим зрелищем, зажмурившись. Няня, однако, не дала мне долго глазеть.
– Ну, чего стала, иди!
– сказала она, подтолкнув меня в спину.
Как раз в это время женщина, нагнувшись, поцеловала мальчика в голову, а он протянул руку назад и взял ее за локоть.
– Бесстыжие!
– сказала няня.
– Ишшо и целуются.
– Няня, кто это?
– А кто же как не актеры, - сказала няня.
– Какой же хороший человек будет такими делами заниматься? Любишь - ну и люби себе потихоньку, а эти, видишь, на самое видное место вылезли.
– Они - жених и невеста, няня?
– Ну да, как же!
– сказала няня.
– Какие там жених и невеста, один грех: любовь.
– А это грех?
– Самый страшный, - сказала няня. Но я не поверила, я в сердце своем унесла этих двух людей в красивой розовой одежде, на самом видном месте потянувшихся друг к другу.
Вот такой в первый раз мне предстала любовь: неприкаянной, розовой, сурово осужденной.
Иногда - это бывало не часто - мы с няней садились в трамвай и долго, с пересадками, ехали через весь город на Старое кладбище, "к папе".
Там был наш склеп, пановский и грибановский (у истоков нашего рода стояли Грибановы, Пановы явились уж позже). Небольшая гробница была огорожена решеткой, на гробнице с трех сторон высечены надписи, извещавшие, кто лежит в склепе. Лежал там прадедушка Илья Михайлович Грибанов, лежала прабабушка Олимпиада Григорьевна Грибанова и лежал наш папа Федор Иванович Панов, утонувший в Дону, когда мне было пять лет, а брату Леничке год, при обстоятельствах туманных и даже загадочных, как говорит семейное предание. Трое погребенных - три надписи. Четвертую сторону гробницы оставила для себя бабушка Александра Ильинична, мать моего отца. (Ей не пришлось там лежать, она умерла в Ленинграде в 1941 году, незадолго до войны. По всей стране разбросаны пановские и грибановские могилы.)
На наклонной железной двери склепа висел огромный, как пудовая гиря, замок. Звякал ключ, няня распахивала железные створки, в лицо ударял погребной холод. Мы с братишкой, взявшись за руки, спускались по каменным ступеням в сырую глубину.
Прадедушка и прабабушка покоились в глубине склепа, в левом заднем его углу: две одинаковые могилы, всегда обложенные очень чистым песком. Справа, как бы поперек склепа, стояла папина гробница, сложенная из кирпича и выбеленная мелом, на гробнице всегда были свежие цветы, их привозила мама. В гробнице было длинное продольное окно со стеклом, сквозь стекло виден цинковый гроб, в нем лежали отцовские останки. Не надо бы нам, маленьким, показывать это все, отсюда родились многие мои детские страхи. Хоть я и не видела, и не могла видеть, отцовских останков, но Пушкина уже читала, и воображение уже работало вовсю. "И в распухнувшее тело раки черные впились" приходилось кстати, и ужасало, и отталкивало, а воспоминание об отце (любое!) не должно отталкивать. На фотографиях, которые мама свято берегла, папа был кудрявый, веселый, окруженный веселыми приятелями, за его плечом белели веселые треугольные паруса, черные же раки порождали трудные мысли о том, что все равно как жить, конец один, будешь ли ты поститься, как няня, или погрязать в грехах, как, по няниному мнению, погрязала бабушка Надежда Николаевна.