Собрание сочинений в 14 томах. Том 11
Шрифт:
Я быстро обернулся, ища глазами мать, но и она уже лежала на песке. Сбоку из кустов прямо на нас выскочили индейцы — их были сотни, — и все они палили в нас. Я увидел, как две сестры Дэнлеп бросились бежать в сторону, и побежал за ними, потому что и белые и индейцы убивали всех нас без разбору. На бегу я еще увидел, как возница одного из фургонов пристрелил двоих раненых. Лошади второго фургона рвались, бились в постромках и вставали на дыбы, а возница старался их удержать…
В то мгновение, когда девятилетний
Здесь, в тюрьме Фолсем, содержится Мэтью Дэвис, отбывающий пожизненное заключение. Он староста камеры смертников. Это уже глубокий старик, а его родители были одними из первых поселенцев в этих местах. Я беседовал с ним, и он подтвердил, то истребление каравана переселенцев, во время которого погиб Джесси Фэнчер, действительно произошло. Когда этот старик был еще ребенком, у них в семье одно время только и разговору было что о резне на Горных Лугах. Остались в живых одни лишь ребятишки, ехавшие в фургоне, сказал он. Их пощадили, потому что они были слишком малы и не могли рассказать о случившемся.
Судите же сами. Никогда за всю мою жизнь, пока я был Даррелом Стэндингом, не слышал я ни единого слова о том, как погиб караван капитана Фэнчера на Горных Лугах, и не прочел об этом ни единой строки. Однако история этой гибели открылась мне во всех подробностях, когда я был затянут в смирительную рубашку в тюрьме Сен-Квентин. Я не мог создать все это из ничего, как не мог создать из ничего несуществующий динамит.
Но все описанные мною события действительно происходили, и то, что они стали известны мне и я мог о них поведать, имеет только одно объяснение: свидетелем этих событий был мой дух — дух, который, в отличие от материи, вечен.
В заключение этого эпизода я хочу сообщить вам следующее: Мэтью Дэвис рассказал мне еще, что несколько лет спустя после истребления нашего каравана Ли был арестован американскими властями, отвезен на Горные Луга и казнен на том месте, где стоял когда-то наш лагерь.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Когда мои первые десять дней в смирительной рубашке подошли к концу, доктор Джексон привел меня в чувство, надавив большим пальцем на мое глазное яблоко. Я открыл глаза и улыбнулся прямо в лицо начальнику тюрьмы Азертону.
— Слишком упрям, чтобы жить, и слишком подл, чтобы умереть, — сделал свое заключение тот.
— Десять дней истекли, начальник, — прошептал я.
— Сейчас мы тебя развяжем, — проворчал Азертон.
— Я не о том, — сказал я. — Вы видели: я улыбнулся. Вы помните, мы ведь как будто побились об заклад. Не спешите развязывать меня. Сначала отнесите табаку и курительной бумаги Моррелу и Оппенхеймеру. А чтобы вы не скаредничали, вот вам еще одна улыбка.
— Видали
мы таких, как ты, Стэндинг, — изрек начальник тюрьмы. — Только ничего у тебя не выйдет. Если я не побью тебя в твоей игре, то ты побьешь все рекорды смирительной рубашки.— Он их уже побил, — сказал доктор Джексон. — Где это видано, чтобы человек улыбался, пробыв в смирительной рубашке десять дней?
— Напускает на себя, — ответил начальник тюрьмы Азертон. — Развяжите его, Хэтчинс.
— К чему такая спешка? — спросил я (разумеется, шепотом, ибо жизнь едва теплилась во мне, и я должен был напрячь всю свою волю, собрать последние крохи сил, чтобы голос мой был услышан). — К чему такая спешка? Мне ведь не на вокзал, и я чувствую себя так удобно и уютно, что предпочел бы, чтобы меня не тревожили.
Но они все-таки развязали меня и словно груду костей вытряхнули из зловонной рубашки прямо на пол.
— Неудивительно, что ему было так удобно, — сказал капитан Джеми. — Он же ничего не чувствует. Он парализован.
— Бабушка твоя парализована! — крикнул начальник тюрьмы. — Поставьте его на ноги — увидите, как он парализован.
Хэтчинс и доктор схватили меня и поставили на ноги.
— Отпустите его! — приказал начальник тюрьмы.
Жизнь не сразу возвращается в тело, которое практически было мертвым на протяжении десяти дней, и потому я был еще лишен власти над своими мышцами: колени мои подогнулись, я покачнулся вбок, рухнул на пол и рассек кожу на лбу о стену.
— Вот видите, — сказал капитан Джеми.
— Недурно представляется, — возразил начальник тюрьмы. — Этот тип способен на что угодно.
— Вы правы, начальник, — прошептал я, лежа на полу, — я нарочно. Это был трюк. Я могу его повторить. Поднимите-ка меня еще разок, и я постараюсь хорошенько посмешить вас.
Я не буду описывать муки, которые испытываешь, когда начинает восстанавливаться кровообращение. Мне пришлось испытать их не раз и не два. Эти муки избороздили мое лицо морщи нами, которые я унесу с собой на виселицу.
Мои мучители наконец покинули меня, и остаток дня я пролежал в тупом оцепенении и словно в дурмане. Существует утрата чувствительности, порожденная болью, болью слишком изощренной, чтобы ее можно было выдержать. Мне было дано испытать такую потерю чувствительности.
Вечером я уже мог ползать по полу, но еще не мог стоять.
Я очень много пил и очистил себя от грязи, насколько это были возможно, но лишь на следующий день смог я проглотить кусок, хлеба, и то принудив себя к этому усилием воли.
Начальник тюрьмы Азертон изложил мне свой план. Он состоял в следующем: я должен был несколько дней отдыхать и приходить в себя, после чего, если я не укажу, где спрятан динамит, меня снова на десять дней затянут в смирительную рубашку.
— Очень огорчен, что доставляю вам столько хлопот, начальник, — сказал я ему в ответ на это. — Жаль, что я не умер в смирительной рубашке: это положило бы конец вашим страданиям.
Сомневаюсь, чтобы в те дни я весил хотя бы девяносто фунтов. А ведь два года назад, когда двери тюрьмы Сен-Квентин впервые захлопнулись за мной, я весил ни много ни мало сто шестьдесят фунтов. Казалось невероятным, чтобы я мог потерять еще хотя бы одну унцию и остаться при этом в живых. Однако в последующие месяцы я неуклонно терял вес, пока он не приблизился к восьмидесяти фунтам. Во всяком случае, когда меня мыли и брили, прежде чем отправить в Сан-Рафаэль на суд, после того как я выбрался из одиночки и стукнул надзирателя Сэрогона по носу, я весил восемьдесят девять фунтов.