Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:

— Кись, кись, кись!

Больной искал котенка.

Вот он снова подошел к окну, высунулся, увидел, обрадовался и стал звать животное. Мне даже показалось, что он хочет вылезти из окна, и я уже опустил предохранитель, чтобы стрелять в зачумленного: да, теперь передо мной был уже не приятель мой Викентьев, а сама Чума, собирающаяся прогуляться по городу. Но в это время больной услышал шаги Быстрицкого и откачнулся назад. Шаг Быстрицкого был неровный: он нес бадью с водой, волочил ее по земле, катил ребром. Слышно было, как плескалась вода.

— Вот и отлично, — одышно пробасил он, увидав в окне Викентьева. — Принес золото? Сейчас я размешаю палочкой сулему. Тут, брат, ее на всю чуму хватит.

И он, невидимый мне из-за куста, остановился

и, вероятно, сел перед бадьей на корточки.

— Кись, кись, кись! — донеслось из окна.

— Чего ты? — удивился Быстрицкий.

— Котенок выпрыгнул из окна! — сердито, капризно ответил больной и приказал: — Подай его мне!

— Да я заражусь же!..

— Тогда не дам золота! — закричал чумной. — Как хочешь! Вон котенок около тебя. Обмакни руки в сулему и подай. Может, и не заболеешь. Наверно не заболеешь! А я без котенка не могу. Я с ума без него сойду… Никого у меня нет, кроме него!

И Викентьев завсхлипывал и заперхал, свешиваясь из окна в ночь — вот-вот вывалится.

— Стой! — крикнул на него Быстрицкий. — Подожди… чтоб ты сдох! Я согласен. А золото дашь?

— Дам!

— А где оно?

— Вот…

Больной обеими руками поднял над окном небольшой саквояж.

Вот оно. Больше десяти фунтов. Бери, только поймай котенка. Что я без него! Он Чуму от меня прогоняет.

— Хорошо, будь ты проклят, чумной дьявол! — выругался Быстрицкий.

Затем плеснулась вода в ведре: это он мочил руки в растворе сулемы. Потом, проклиная и чертыхаясь, он стал ловить котенка. Животное не скоро было поймано. Прошло, вероятно, минуты три, прежде чем зверек пискнул в огромных лапах Быстрицкого.

Затем я слышал, как, крикнув чумному: «Отойди от окна!» — Быстрицкий шагнул к его светлому четырехугольнику и, видимый мне, шваркнул котенка в окно, крикнув:

— Получай и сыпь золото. Сейчас подкачу бадью!

И тут из проплеванного чумой открытого окна раздался хриплый, прерываемый кашлем, хохот безумного человека. Так могла смеяться только сама Чума, черноликая женщина в кровавом балахоне. И она кричала, прижимая к плечу котенка, кричала, кривляясь и перхая.

— Дурак, дурак!.. Говорил же я, что у меня нет никакого золота. Ни одного пятирублевика! А впрочем, может быть, и есть! Но не дам, не дам, не дам! Понимаешь — не дам! А ты заболеешь… И Ядвига твоя заболеет, будьте вы все прокляты!..

Быстрицкий остолбенел и дико глядел на больного.

— Убью! — прогромыхал он.

— Нет, нет, нет! — плясал безумный в окне. — Нет, нет, нет! Не убьешь! Я бессмертна. Я — Чума. Я вот сейчас вылезу и схвачу тебя. Я — Чума.

И Викентьев занес ногу через подоконник. Быстрицкий исчез. Чума шла гулять по городу с зараженным котенком в руках.

— Не подходите к зараженному смертью! — пропел во мне стих Саади, и я поднял браунинг.

«Прости, друг, — мысленно сказал я, взяв на мушку голову Викентьева. — Прости. Так надо…»

Выстрел в тумане был едва слышен. Больной откачнулся и исчез в комнате. Шестом я прикрыл окно, чтобы котенок не выпрыгнул. Потом в сарае за домом я нашел стружки, солому и еще что-то горючее.

Подувший предутренний ветерок помог дому разгореться.

Ядвига и ее муж умерли через десять дней. Они были последними чумными в городе. Я убил Чуму.

КРОВЬ НА СНЕГУ [36]

36

Кровь на снегу. Р. 1941, № 9. «…почти через двадцать лет» — действие рассказа происходит в начале 1923 или даже 1924 г. (ср. с воспоминаниями «О себе и о Владивостоке», где лов наваги из-подо льда подробно описан); не исключено, что описан подлинный случай.

Почему я тогда не сделал ни единой попытки спасти этого несчастного советского

фининспектора, я и сам не понимаю. Ведь даже теперь, почти через двадцать лет, я иногда вижу перед собой его жалкое, смертельно испуганное лицо, вдруг ставшее похожим на слишком набеленную маску, на маску, долженствовавшую изображать ужас, но ужас в неком космическом преломлении — кому и с какой издевательской целью вздумалось приклеить к побелевшей коже эти рыженькие, худосочные усики-растопыры?

Это лицо припаялось к моей памяти и иногда всплывает со дна ее и тревожит: ведь я мог спасти человеческую жизнь и не спас — самое высокое упустил, и грех этот мне никогда не простится; припаяно страшное лицо убиваемого к моей душе и лишь тогда от нее оторвется, когда в мой последний миг сольется с моим собственным лицом, проглянет сквозь него, как через распахнутое окно, чтобы обоим вместе исчезнуть навсегда. И в этот миг, вероятно, на моем лице тоже что-нибудь будет комично топорщиться, несуразно торчать, как рыжие усики на лице фининспектора, — какой-нибудь клок волос надо лбом, прыщ на носу или еще что-нибудь иное, внося комическую черточку в трагизм моего положения. Ибо природа не терпит не только пустоты, но чужд ей и ужас, как ужаса не знает и ни одно из божеств, на протяжении тысячелетий населявших человеческие души…

Ах, Боже мой, Боже мой, и зачем только этот советский чиновник подошел к нам в этот чудесный зимний вечер, к нам, так хорошо устроившимся в одном из глухих уголков бухты над луночкой, пробитой во льду для ловли наваги. И луночку-то эту мы как на грех сделали пошире, почти в маленькую прорубь размером, чтобы просторно было рыбачить вдвоем. Ведь мы же нарочно отправились на рыбалку уже вечером, когда другие рыбаки, ловившие навагу легально, то есть выправив в горхозе соответствующие разрешения, уже ушли в город. Но, вероятно, усатенький фининспектор был очень старательным чиновником, быть может, заботливым, обремененным чадами семьянином, выслуживающим прибавку к жалованию. Или, может быть он ловил рыбаков-браконьеров, так сказать, идейно, полагая, что он этим посильно укрепляет положение советской власти на внутренних фронтах. Словом, я искренно хочу думать, что какие-то очень порядочные или, во всяком случае, солидные побуждения толкнули его на преследование рыбаков в синих сумерках наступающей ночи.

И как бы это ни облегчило ответственности моей перед совестью, я не имею права предполагать, что убиенный фининспектор принадлежал к числу тех кровожадных советских чиновников, которые, как говорят, делают зло ради самого зла, из ненависти к той части рода человеческого, что не имеет партийных билетов. И по должности, и по облику, почти такому же жалкому, как и наш, он был мелковат для людей этого ранга.

А всего вероятнее — он был просто дураком, ибо не глупо разве хватать за рукав Колю Поясницына, богатыря саженного роста, хватать затем, чтобы тащить в город, в порт, в милицию? А ведь при Коле был еще и я, двадцатипятилетний парень.

Так или иначе, но, спускаясь с Чуркина мыса на лед, мы, конечно, даже и о существовании этого усатенького фининспектора не предполагали, не говоря уже о том, что нам-де придется через час утопить его в проруби. Скажи нам только, что подобное может случиться, — и мы за десять верст убежали бы от места нашей рыбалки.

Господи Боже, не только спускаясь на лед бухты, но даже за минуту до трагедии мы не думали о возможности ее и всячески, клятвенно, отреклись бы.

А вечер был розово-синий, благостный.

Великая тишина опочила над бухтой, а город, взбегавший на сопки по ту ее сторону, отблескивал сотнями окон, в которые били последние ало-золотые лучи солнца, заходившего за нашей спиной.

Коля Поясницын сказал:

— И до чего чертовски хорошо! И как, в сущности, мало надо для того, чтобы быть счастливым: работа, теплый угол, свободный вечер. И двуногое возликует и от избытка хорошего настроения увлечется какой-нибудь ерундой вроде филателии. Словом, будет жить и славить Господа Творца.

Поделиться с друзьями: