Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Одиночество
Шрифт:
Угрюмо повесив голову, возвращался Сторожев в Дворики. Пьянство в штабе Антонова, ставшее за последнее время привычным делом; Косова, натравливавшая Антонова на комитет; Ишин, интриговавший против всех; святоша Плужников, елейными проповедями пытающийся восстановить мир в штабе и в комитете; чревоугодие, разврат, когда в воздухе пахло грозой, — все это не настраивало Сторожева на веселый лад. Лешка вспомнился ему. Никак не мог он примириться с его бегством! Двенадцать лет прожил у него малый, сыном считал его Сторожев. Да
«Неужто конец? — думалось Сторожеву, и он ужасался. — Да нет, быть того не может! Велика еще наша сила…»
Но страх заполз в его душу и крепко угнездился там. Сторожев бесился от этого чувства; никогда он не испытывал его с такой силой и был зол на весь мир — на Лешку, на Фрола Петровича, на всех, кто покушался на его волю и власть.
Путь домой лежал мимо хаты Аксиньи Хрипучки. Наташа, увидев Сторожева из окна, бросилась к нему, упросила зайти, посидеть.
«Вот уж кто знает все о Лешке!» — думалось ей.
По селу прошел слух, будто Лешку взяли в плен. Жив ли он — не знала Наташа. Красные не проникали в Дворики, еще крепко стояли вокруг сел антоновские полки.
Не мог и Лешка передать весточку Наташе. Тосковал, худел, да что поделаешь — лбом стенку не прошибешь.
Наташа пополнела, по лицу расплывались землистые пятна, глаза смотрели ласково, как у теленка. Она бережно носила округляющийся живот, крепилась, но ночи не спала — безотвязные думы о Лешке мучили ее.
Сторожев молчал.
— Лешка-то… — начала Наташа и зарыдала. — Сдался он, забрали его или убили?
Снова злоба поднялась в сердце Сторожева против Лешки, против Фрола Петровича; они узнали правду, и в той правде конец ему, Петру Ивановичу!
— Надо полагать, сдался, — равнодушно заметил Сторожев. — Из Ивановки передавали, наезжал туда, бахвалился, женился будто…
— На ком? — ахнула Наташа.
— На коммунистке какой-то. — Сторожев отвернулся: он не мог глядеть Наташе в глаза.
По улице бродили ребятишки, солнце сушило дороги, черные поля тянули к себе Сторожева.
— На коммунистке? Забыл, значит? — сурово спросила Наташа.
— Надо быть, забыл. Бахвалился и тебя поминал: «У меня, дескать, есть дурочка, свистну — прибежит».
Сторожев сухо засмеялся, скрутил цигарку, задымил.
— Свернули красные парня с пути, испортили твою жизнь, — вздохнул он. — И отца твоего…
— Что отца? — охнула Наташа.
— К Ленину пошел за какой-то правдой. Пропал Фрол, не иначе, зарубили его красные… Жалко мне тебя, жалко, девка, безответная ты, тихая, кроткая. Другая не спустила бы даром такой обиды.
Наташа повернулась к нему. Глаза ее горели мрачным светом.
— Кроткая, тихая, безответная? — выдавила она. — Плохо ты меня знаешь, Петр Иванович!
— До свиданья, Наталья, поеду, пора мне.
«Вот еще одну свернул, — подумал он. — Зачем?»
Два дня пил без просыпу Петр Иванович, молчал, курил или смеялся глухо. Домашние
смотрели на него со страхом.И потянулись дни, полные тоски. Наташа ждала отца, Лешку, просыпалась от каждого цокота подков, от каждого стука, все думала: он!
Раньше еще мечтала о тихой жизни: вот пройдет, пронесется буря-война, и она родит сына, весь он будет в отца, и так спокойно зажурчит сверчок в их хате.
Она еще думала, что просто некогда парню заехать в село к своей любушке — гуляет с отрядом на далекой стороне.
Теперь чего же ждать? Ушел, делу своему изменил, ее бросил. Забыл любовь, клятвы, совесть потерял.
Подлец!
Теперь что же думать о нем? Другую целует-милует, солнышком кличет, у нее ночи ночует, ей на грудь кладет свои кудри…
Беременная, опозоренная, одна, одна в этом залитом весенним солнцем мире…
«Боже мой, что делать мне? Как буду жить, как выкормлю сына? И бати нет, убили батю!»
Аксинья жалела Наташу, а та не хотела принимать ее ласк, чуждалась, молчала.
«Боже мой, что делать мне? Или повеситься?»
Так день за днем, ночь за ночью, и некуда пойти, некому выплакать слезы, да их и нет, сухость во рту, жжет сердце, болит голова.
В церковь бы пойти, помолиться. Не пойдешь, у баб колючие взгляды, злой шепот их несется вслед Наташе:
— Потаскушка, ни баба, ни девка! Сучка!
«Лешка, Лешенька, что ты наделал! Хоть бы глазком единым на тебя посмотреть, хоть бы одно слово услышать — поняла бы, любишь или нет».
Иногда решала:
«Не люблю, постыл он мне, всю мою жизнь исковеркал. Забуду». И старалась думать только о ребенке, что бился под сердцем, просился на волю, милый.
«Да рано еще, погоди стучать маленькими ножонками, погоди, ненаглядный, не спеши. Мир хмур, неласков, и отца у тебя нет, сгинул, пропал твой батька, и дед твой лежит в земле черной…»
Но не выгнать из сердца Лешку, вставал, как живой, вспоминались ночи в омете, его руки, его губы, весь он, настойчивый, бурный, жадный, родной Лешка.
Росла ненависть к людям, что сманили его к себе.
Слышала Наташа в детстве: если паука убить, тридцать три греха простится.
«Лешку пауки заманили, — думала она, — может быть, пьют его кровь!»
«Если бы этих пауков бить, сколько за каждого грехов простится? — спрашивала Наташа сама себя, стоя на коленях перед образом. — Сколько простишь, господи, ты мне грехов? Кровь человеческую простишь ли? Грех мой с Лешкой забудешь ли?»
И билась лбом об пол.
Одна.
Окна смотрят в туманное утро. И кажется Наташе: в каждое окно Лешка смотрит, смеется, манит пальцем, что-то говорит, а что — не разобрать.
— Да громче, громче, не слышно тебя! — кричит ему Наташа, а он все смеется и говорит-говорит непонятное, но такое, что, если услышать, разом кончатся муки и терзания, пройдет черная тоска, сердце забьется легко и радостно.
Окна смотрят в туманное утро. И ничего за ними нет, кроме пустынных улиц, ничего за ними не слышно.