Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Лачуга должника. Небесный подкидыш. Имя для птицы
Шрифт:

Мы все четверо опять направляемся к станционному зданию и пытаемся проникнуть в буфет-ресторан, но там на страже стоит толстый мужчина, который гонит нас от дверей. Тогда беспризорник выводит нас на улицу, мы шагаем мимо деревянных домиков и подходим к длинному одноэтажному зданию; это столовая. Мы поднимаемся на крыльцо. Дверь открыта, из обеденного зала тянет теплом; за длинными общими столами сидят люди в пальто, шубах и полушубках, и все без шапок. На столах — большие медные чайники и жестяные кружки. Люди пьют чай и едят хлеб, ситный и булочки. Входить нам всей четверкой рискованно, могут выгнать. Витька смотрит на меня и говорит, что я не должен быть паразитом, что я должен «наколоть шамовки». Я вхожу в столовую и иду между двумя рядами спин. Клянчить неловко, я не знаю, как приступить к этому. Дойдя до раздаточного окошка, где стоит огромный самовар, я поворачиваю обратно. Надо наконец действовать! Остановившись возле женщины в потертой бархатной шубейке, я прошу ее дать хлебца. Она повертывается ко мне, смотрит на меня внимательно-добрыми глазами, потом отворачивается

к столу и продолжает свой завтрак. Я подхожу к широкоспинному мужчине в сером суконном пальто и прошу дать хлебца. Он оглядывает меня, отворачивается к столу и продолжает есть. Я подхожу к мужчине в черном пальто и прошу дать хлебца. Он смотрит на меня отсутствующим, вроде бы тупым взглядом, потом быстро берет со стола два куска хлеба и сует их мне. Я благодарю его, но чувствую, что это еще не все: руки его воровато снуют под столом — и вот он добавляет мне еще несколько кусков и черного, и белого, потом легонько толкает в плечо, чтобы я скорее уходил.

Я выбегаю на крыльцо, Витька сразу отбирает у меня все куски и торопливо идет прочь от столовой. Мы шагаем за ним. Зайдя за угол, где берет начало тихий проулочек, Витька приступает к дележке; делит старательно, скрупулезно, делит на четверых. Обнаружив между двумя кусками ситного два кусочка селедки, он поступает так: один кусочек сует себе в рот, другой дает мне. Все довольны, и в особенности беспризорник. Нет, пожалуй, я рад больше всех: ведь я сумел добыть жратву на всех, сумел доказать, что я не паразит.

Мы идем на платформу, с которой должен отойти наш поезд; состава все еще нет, но ожидающих полно. Тут наш новый знакомый (зовут его Толя) решает подработать на общий котел. Он велит Витьке идти в один конец платформы, а Ситнику — в другую сторону: они должны стоять на шухере и предупредить, если появится милиционер или начнется облава. Они уходят, а Толя срывает с головы шапку, сует ее мне и начинает выкрикивать тонким, испуганным, берущим за душу голосом:

— Граждане! Помогите по мере сил ваших безработному больному ребенку, жертве кровавой буржуазии!.. Грияждане! Вы одетые и сытые, я же нахожусь при последнем ивздохе жизни!.. Грияждане! Послушайте мою песнь и пожертвуйте кто сколько может!

Вкруг нас собирается кружок слушателей. Толя упирает руки в бока и, приплясывая, поет:

Зеленая роща Всю ночку шумела, А я, молодая, Под кустом сидела. Вдруг ко мне подходит Фрайер симпатичный, Разговор заводит Очень неприличный...

Он успевает пропеть еще куплет, не совсем пристойный, и вдруг слушатели отворачиваются от исполнителя: дело тут не в содержании песни, а в том, что подают состав. Вот он медленно-медленно плывет у платформы. К нам подбегает Коля Ситник, мы втроем кидаемся к вагонной двери, проникаем в вагон еще до полной остановки поезда, чуть ли не первыми, и сразу, следуя примеру Толи, прячемся под нижние скамейки. Рассаживающиеся по местам и забирающиеся на спальные полки пассажиры видят наши действия, но им просто не до нас.

Поезд трогается.

Через час или полтора приходит контроль, и кто-то из пассажиров ябедничает, что под скамейками притаились зайцы. Нас высаживают на какой-то станции; с нами вместе из вагона изгоняют двух вполне взрослых мужчин и тетеньку.

Витьки с нами нет. Мы считаем, что он благополучно едет в другом вагоне, на самом же деле, как выяснилось в дальнейшем, он в этот поезд вообще не садился. То ли он в Бологом на платформе потерял нас, то ли и совсем не разыскивал, — факт тот, что через сутки он вернулся в Старую Руссу и добрался до Рамушевского детдома. Там фельдшерица Анна Васильевна выпытала из него, что он бежал вместе с Колей Ситниковым и со мной, разузнала подробности и заторопилась в Старую Руссу, чтобы сообщить все моей матери. Мать, узнав, хоть приблизительно, куда я направился, побежала в уоно, затем стала хлопотать в уездном военкомате, чтобы там помогли в розысках. Были посланы телеграммы (или телефонограммы?) с нашими приметами на несколько узловых станций. Но меры эти своей роли не сыграли, получилось так, что нас с Ситником нигде не замели. Через неделю, от силы дней через десять (точно я не помню), мы сами вернулись в Старую Руссу. Толя же отстал от нас на четвертый или пятый день на маленькой станции, недалеко от Максатихи.

Мы и раньше бы вернулись домой, южные свои планы мы отбросили быстро, но не так-то просто было проделать обратный путь в Бологое: нас ссаживали с одних поездов, мы садились в другие, не зная толком, куда они идут (а у взрослых спрашивать боялись); мы днями болтались на мелких станциях и полустанках, откуда уехать труднее, нежели с крупных узлов. Мне запомнились вокзалы в Малой Вишере, в Максатихе, в Вышнем Волочке. В Клину мы с Колей ночевали в большом сарае (или пакгаузе?) недалеко от станции; там ютилось много беспризорников, среди них были и взрослые гопники, все они держали путь в Москву. Мы же именно в Клину решили податься обратно домой.

Мы были очень голодны, выпросить на толчке ничего не удалось, и утром из этого сарая Ситник отправился на толкучку с моими шикарными ботинками. Идея состояла в том, чтобы продать их подороже, часть выручки истратить на покупку каких-нибудь дешевых стареньких сапог, а на остальные деньги купить еды.

Ожидая возвращения Коли из этой коммерческой экспедиции, я сидел в довольно-таки холодном сарае на каких-то жердях, а ноги в одних носках, чтобы они не так мерзли, погрузил в мелкую соломенную труху и пыль, которая толстым слоем устилала пол помещения. Ситник долго не шел обратно, и какой-то гопник сказал, что мой дружок давно уже смылся с моими «корочками» и что дурак я, если и взаправду верю в его возвращение; мне, мол, надо поскорее идти и сдать себя в детприемник на вокзале, потому что теперь зима и «на воле» с босыми ногами я дважды два сдохну. Но Коля вернулся и принес мои ботинки обратно; он заявил, что «забодать» их не удалось: гад маклак говорит, будто они краденые, и дает за них только гривенник. Хочу напомнить, что в те времена не было людей подлее, наглее и беспощаднее барахолочных маклаков, но тут мне повезло: я остался при своей обуви. Зато пришлось обменять меховую шапку; один рослый беспризорник дал мне взамен за нее свою, из бумажного серого сукна, совсем рваную и задрипанную, из дыр ее торчали клочья почерневшей ваты. Он с трудом натянул мою шапку на свою голову, его же ушанка оказалась мне по брови. В придачу он вручил нам большущий кусок ржаного пирога с требушиной — он его, кажется, спер на базаре. Мы с Колей сожрали этот кусок мгновенно, а через час-другой у нас обоих схватило животы, и вплоть до возвращения в Старую Руссу мы мучились поносом.

Домой мы вернулись совсем отощавшие, одичавшие и обовшивевшие. Теперь, через пятьдесят лет, вспоминая эти скитания, я не могу извлечь из памяти никаких ярких, значительных событий — ни трагических, ни смешных; сплошное мельканье мелких невзгод и обид, однообразных по своей сути. Общее же впечатление осталось такое: все время хотелось есть, все время хотелось спать, все время хотелось в тепло (хоть дни стояли и не очень морозные). Быть может, подспудно я привез из этого кратковременного странствия и нечто нужное в жизни: подтверждение древней истины, что в любой переделке лучше быть вдвоем, нежели в одиночестве, пусть твой напарник столь же слаб, глуп, бестолков и беспомощен, как ты, — важна взаимовыручка и прочное ощущение, что он тебя не продаст. Два дружных глупца — это почти один умный.

В Старую Руссу мы вернулись ясным поздним утром. От Бологого до Руссы нас дважды ссаживали, мы перебегали в другие вагоны. Последний отрезок пути ехали в вагоне, одна половина которого являла собой обыкновенный общий спальный вагон, а другая состояла из жестких четырехместных купе. Забрались мы в этот вагон в темноте, а когда с толпой пассажиров вылезли из него поутру, меня поразила наружная стенка его: частично — темно-зеленого цвета, частично — желтая; никогда прежде и никогда позже я ничего подобного не видел. По выходе из больницы (о самой больнице речь поведу чуть ниже) я вспомнил об этом странном вагоне и рассказал матери; та молвила кратко: «Это микст». Слово мне понравилось, в нем ощущалось что-то стремительное, летящее — и в то же время жалящее; но смысл его я истолковал по-своему: «микст» — это видение, мираж; мать, мол, хотела этим словом намекнуть, что двухцветный вагон просто почудился мне, померещился из-за усталости и недоедания. Свою ошибку я понял через год или два, уже в Ленинграде. К матери пришла ее бывшая бонна и с места в карьер начала рассказывать про какое-то крупное ограбление в Лигове, я же, по своей привычке, подслушивал, сидя в сторонке и делая вид, будто погружен в чтение. Повествование старушки показалось мне явно неправдоподобным, и, едва гостья ушла, я заявил матери, что у ее бонны — микст. Мать поначалу удивилась, а потом растолковала мне подлинный смысл таинственного словечка: микст — это смесь, так же как и микстура.

Мы с Колей Ситниковым вместе протопали с вокзала через весь городок, вместе вошли в дом Ведерниковых. Мать не стала задавать никаких вопросов, а первым делом дала нам выпить какого-то дезинфицирующего лекарства для желудка, а потом накормила обоих и сказала, что Коля до завтрашнего дня останется у нас. Началось генеральное очищение от дорожной грязи и вшей. Ведерниковы на время выделили нам свою комнату, натопили печь чуть ли не до красного каления, нагрели воды и устроили нам баню на дому. Чистых, распаренных, одетых в свежие рубахи, средь бела дня нас уложили в постели. За побег мать не попрекнула меня ни единым словом. Лишь много позже, когда я был юношей, она однажды, вспомнив это событие, сказала, что в Шефнерах нет-нет да и прорвется авантюризм.

Едва я лег в постель, как сразу провалился в сон. Проснулся я от боли в правом ухе. Еще примерно за сутки до этого я почувствовал в ухе несильное и нечастое покалывание и как-то не обратил на это внимания. Теперь боль стала острой, резкой, злобной — будто кто-то шило втыкал мне в ухо, доставая до самого мозга: воткнет — и вытащит, воткнет — и вытащит. Я сел на кровати, хотелось завыть во всю глотку, но и выть-то я боялся — казалось, от этого станет еще больнее. Я сидел и стонал. Просто не верилось, что такая боль может продолжаться долго. Но она не отпускала. Тогда я громко стал звать мать. Все в доме переполошились, жена Ведерникова побежала к соседям за камфарным маслом. Оно не помогло. Не утишила боли и святая вода, настоянная на фиалковом корне, которой обмыли больное ухо снаружи. Наконец, туго обвязав мне голову, мать отвела меня в больницу; там обнаружили острое воспаление правого среднего уха. Не помню, сколько дней я провел в палате, помню только почти непрерывную боль; воспаление оказалось серьезным, хотели даже делать трепанацию черепа. Мать навещала меня часто, но я ее видел словно бы сквозь сон. Однажды она в утешение сказала мне, что тот, кто часто болеет, — долго живет.

Поделиться с друзьями: