Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Шрифт:
Все это, вместе взятое, в связи с изнурительным опуханием ног, отражалось на нравственном состоянии Митрофании во время нахождения ее в Петербурге и побуждало следователя Русинова — человека, который умел соединять с энергической деятельностью сердечную доброту, — по возможности избегать вызовов обвиняемой в камеры судебных следователей Петербурга, где ее появление, конечно, возбуждало бы усиленное и жадное внимание толпящейся в обширной приемной публики. Поэтому и мне, как наблюдавшему за следствием, приходилось не раз бывать у Митрофании в гостинице «Москва» и иметь с нею разговоры, причем я мог убедиться в уме и известного рода доброте этой, во всяком случае, выдающейся женщины. Если игуменья Митрофания, перед разбирательством ее дела в московском суде, была подвергнута некоторому бойкоту со стороны видных уголовных защитников и только один из них — присяжный поверенный Самуил Соломонович Шайкевич — нашел в себе мужество не отказать ей в своей трудной и искренней помощи, то в добровольцах при следствии, думавших пристегнуть свое безвестное имя к громкому процессу, недостатка не было. Однажды мне пришлось быть свидетелем оригинальной сцены. Следователь Русинов, окончив дополнительный допрос Митрофании, собирался уходить от нее, когда ей заявили, что присяжный поверенный, фамилии которого я до того не слышал, желает с нею объясниться. Так как посторонние не допускались к ней иначе, как в присутствии прокурорского надзора, то она просила нас остаться и дать ей возможность переговорить с этим господином. Вошел юркий человечек «с беспокойною ласковостью взгляда» и, к великому удивлению Митрофании, подошел к ней под благословение. «Что вы, мой батюшка?! — воскликнула она. — Я ведь не архиерей! Что вам угодно?» — «Я желал бы говорить с вами наедине», — смущенно сказал вошедший. — «Я вас не знаю, — отвечала она, — какие же между нами секреты?
Вскоре после этого ко мне в прокурорский кабинет пришел лохматый господин добродушного вида, назвавшийся кандидатом на судебные должности при прокуроре одного из больших провинциальных судов, и стал жаловаться на следователя Русинова, что тот не хочет отпустить на поруки игуменью Митрофанию без моего о том предложения. «Я дам охотно такое предложение, — сказал я, — но ведь предъявлен гражданский иск. Есть ли у ваших доверителей средства, обеспечивающие поручительство на такую сумму?» — «Какое обеспечение? — изумленно воскликнул пришедший. — Для чего?» И из последующего разговора выяснилось, что он не знает, что поручительство по Судебным уставам принимается лишь с денежным обеспечением, причем он с наивной назойливостью стал мне объяснять, что я ошибаюсь и смешиваю с поручительством залог. Шутливо погрозив ему написать его прокурору, какой у него невежественный кандидат, я посоветовал ему почитать Устав уголовного судопроизводства и не мешать моим занятиям неосновательными жалобами на следователя. Через некоторое время он снова пришел ко мне опять с какой-то нелепой просьбой и снова стал незнание Судебных уставов валить с больной головы на здоровую, чем мне достаточно прискучил. Когда следствие стало приближаться к концу, Митрофания, после предъявления ей различных документов и актов, неожиданно сказала, что просит моего совета — к какому защитнику ей обратиться. Я ответил ей откровенно, что обвинение против нее ставится очень прочно и что я буду поддерживать его энергически, почему советую ей обратиться к какому-нибудь сильному и известному адвокату. Я назвал ей Спасовича, Герарда и Потехина, останавливаясь преимущественно на последнем, так как в деле был гражданский оттенок, а характер простой и исполненной здравого смысла, без всякого ложного пафоса, речи последнего казался мне наиболее подходящим для защиты. «А что вы скажете о… — и Митрофания назвала фамилию являвшегося ко мне кандидата, — если его пригласить?» — «Помилуйте, — отвечал я, — да ведь это человек, ничего не знающий, неопытный и бестактный! Это значило бы идти на верную гибель. Уж лучше взять защитника по назначению от суда». — «Вот видите ли, батюшка, — сказала на это Митрофания, — я сама знаю, что он таков, но его покойная мать была моей подругой по институту, и он готовится быть адвокатом. Участие в таком деле, как мое, во всяком случае сделает его имя известным, а известность для адвоката, ох, как нужна! Если же господу угодно, чтобы я потерпела от суда, так тут ведь никто не поможет. Пускай же мое несчастие хотя кому-нибудь послужит на пользу…»
Когда наступило жаркое лето 1873 года, Митрофания стала чувствовать себя очень дурно в душной гостинице в одном из самых оживленных и шумных мест Петербурга. Повторение ее допроса предвиделось не очень скоро, и я, по соглашению со следователем, решился удовлетворить ее просьбу и отпустить ее на богомолье в Тихвин, а затем, если позволит время и ход следствия, то и на Валаам. Поездка в Тихвин значительно укрепила ее и вызвала с ее стороны в письме ко мне выражение неподдельной признательности за «утешение в горьком положении». На суде в Москве, жалуясь на «содержание в кордегардии», она сказала: «Пока я была в Петербурге, прокурор обращался со мною, как человек с сердцем: он не глядел на меня, как на осужденную, но смотрел, как на обвиняемую, которая может быть и оправдана. То же делали и товарищи прокурора Денисов и Вильямсон. Я питаю к ним и до сих пор благодарность». Эти слова не были тактическим приемом по отношению к московской прокуратуре, а были, очевидно, искренни, ибо в посмертных ее записках, напечатанных в «Русской старине» в 1902 году, она тепло вспоминает о нашем отношении к ней и наивно отмечает, что молилась в Тихвине, между прочим, и за раба божия Анатолия…
ДЕЛО О ПОДДЕЛКЕ СЕРИЙ *
В первой половине шестидесятых годов большое впечатление на всем юге России произвело так называемое дело серий.Вскоре по выпуске в свет этого рода бумаги в торговле и на базарах Харьковской губернии появились во множестве превосходно сделанные поддельные серии, даже окраской своей, составлявшей секрет экспедиции заготовления государственных кредитных бумаг, почти не отличавшиеся от настоящих. Всего их было выпущено на 70 тысяч. Из них 15 тысяч были получены в обмен на свой капитал помещиком Славяносербского уезда Савичем, который, узнав, что потерял все свое состояние, от отчаяния сошел с ума и застрелился.
Летом 1865 года началось следствие, возложенное на особую комиссию, заседавшую в Изюме. Оно велось очень энергично и успешно, были добыты важные вещественные доказательства, и вскоре заподозренными оказались изюмский предводитель дворянства Сонцев, помещик Карпов, мещанин Спесивцев, дворянин Щепчинский, отставной гусарский полковник Беклемишев, бахмутский уездный предводитель Гаврилов и другие, оговоренные сознавшимися в участии в подделке мещанином Коротковым, резчиком Гудковым и гравером Зебе. Когда стали привлекать их в качестве обвиняемых и производить у них обыски, Сонцев покушался застрелиться, а затем сознался и тоже оговорил всех поименованных лиц. В начале следствия Карпов умер скоропостижно в тюрьме, причем оказалось, что смерть последовала после того, как ему был принесен кем-то бурак с икрою. Исследование желудка в университете обнаружило признаки отравления наркотическим ядом, но протокол об этом вместе с остальною частью внутренностей, хранившихся в кладовой врачебного отдела губернского правления, пропал бесследно, а кто приносил, под видом брата Карпова, икру — открыть не удалось. Арестованный в Одессе Спесивцев, по доставлении в Изюм, заявил, что желает во всем сознаться и укажет соучастников, но на следующее утро после этого найден в своей камере мертвым, висящим на платке, обвязанном вокруг столба. При дальнейшем производстве дела Гудков и Зебе сняли с Гаврилова и Беклемишева свой оговор, будто бы исторгнутый у них насилием, и приняли всю вину исключительно на себя, Сонцев же совершенно отказался от своего показания, как данного им «не в своем уме».
Старое судопроизводство было тогда в полном расцвете и дало себя знать. Его правила требовали для признания виновности «лучшего доказательства всего света», как выражался закон, т. е. собственного признания, или, во всяком случае, не менее двух присяжных свидетельских показаний, причем в оценке этих показаний отдавалось предпочтение знатному пред незнатным, мужчине пред женщиной, духовной особе пред светскою, и закон воспрещал доверять показаниям «людей, тайно портивших межевые знаки», «явных прелюбодеев» и «иностранцев, поведение коих неизвестно». Гудков и Зебе, как сознавшиеся, в разных инстанциях были приговорены к каторге,
а двое главных, по общему убеждению, виновных — Гаврилов и Беклемишев, признанные уголовной палатой и Сенатом таковыми, были оставлены Государственным советом в сильном подозрениии, вернувшись в Харьков, заняли свое место в обществе.В это время был введен в Харькове новый суд и прокурором судебной палаты был назначен А. А. Шахматов. Он много и с великими усилиями поработал для разъяснения истины в деле серий еще в качестве губернского прокурора. После осуществления судебной реформы в Харьковском округе под его руководством начато было тщательное и строго обдуманное дознание о чрезмерных тратах Гудкова и Зебе в течение последних лет содержания их в харьковском тюремном замке, совпавших с быстрым таянием большого состояния Гаврилова, которому досталось по наследству более 10 тысяч десятин в Бахмутском уезде. Ознакомясь с результатами дознания, явно указывавшими на подкуп в пользу «оставленных в подозрении» и на обещание вознаграждения Гудкову и Зебе на первом же этапном пункте, Государственный совет разрешил возобновитьдело. За производством нового следствия — сначала судебным следователем Фальковским, а затем Гераклитовым — наблюдать пришлось мне. Оба эти следователя были люди выдающихся способностей и трудолюбия, хотя и весьма различного характера и нравственного склада.
Эдмунд Петрович Фальковский — энергический поляк, с красивой седеющей головой, будучи горячо предан своему делу, был вместе с тем настоящим следственным судьей, у которого настойчивость исследования не заслоняла собою высших интересов правосудия. И впоследствии, в роли прокурора, он оставался тем говорящим судьей, каким начертали обвинителя составители Судебных уставов. Отдавая все свое время работе, он жил безалаберным хозяйством старого холостяка, дававшим ему подчас очень осязательно чувствовать свои темные стороны. В один прекрасный день он пришел ко мне, многозначительно помолчал и затем объявил, что женится на девушке, которую видел всего три раза и почти не знает. «Как! — невольно воскликнул я. — Вы — закоренелый холостяк и женитесь так скоропалительно! Вы очень неосторожно берете билет в житейскую лотерею…» — «Гм! лотерея, лотерея! — проворчал он. — Я сам знаю, что лотерея, но поживите с мое (ему было далеко за тридцать), и вы меня поймете и узнаете, что наступает в жизни человека время, когда ему необходимо, чтобы вокруг него шелестело!И во взгляде его засветился восторг, вероятно, подобный тому, который вспыхивает в глазах одинокого путника, узревшего оазис в печальной пустыне. Билет вынулся выигрышный, и теплая любовь «шелестела» около Фальковского в годы непрерывного труда и тяжких страданий по пути к могиле.
Обыск в вещах возвращавшейся из Петербурга сводной сестры Гаврилова, Тимченковой, произведенный Фальковским на почтовой станции по дороге в Бахмут, и затем обыск в тюремном замке дали блестящие, в смысле улик, данные, указывавшие на организованный очень искусно и в широких размерах подкуп, на который действительно ушла значительная часть состояния Гаврилова. У Тимченковой, которая все время производства дела в Петербурге прожила там, найдены были письма Гаврилова, в которых он, между прочим, писал: «Надо под шумок тихонько дельце делать, бросив вредные иллюзии о бескорыстии. Нельзя всех мерить на чистый аршин. Давать не спеши, пусть покажут! Достаточно дать понять, что у тебя есть, что дать», или: «Извещаю тебя, что… — хороший человек и предпочитает заниматься тем, что труд вознагражден — или уже вовсе не заниматься и т. д.», или, наконец, указывая на необходимость через кого-либо из петербургских адвокатов, дав ему слово держать все в секрете, произвести экстренные расходы разным лицам, Гаврилов писал: «Это статья самая могучая, надежная, а все остальное — наплевать!»… Найдена была также расходная книга, где были записи на многие сотни рублей под такими названиями: «пансионерам», «на непредвиденные расходы» (4500 рублей), «на буфет» (700 рублей), «на аптеку» (свыше 1000 рублей), «на трущобы», «за статью», «литераторам» с обозначением имен некоторых из сотрудников сатирических и других органов и того, сколько дано, чем и объяснялось необычное усердие некоторых газет к выяснению истины в деле серий и снятию «незаслуженного обвинения с почтенных имен».
Поняв, что обещанного вознаграждения на первом этапном пункте им уже не видать, Гудков и Зебе при новом следствии сознались в том, что получали за снятие своего оговора большие суммы на расходы в тюрьме. Гудков, мужчина огромного роста и атлетического сложения, настоящая «косая сажень в плечах», заявил, что за время трехлетнего пребывания в остроге тратил на себя до 50 рублей в день, проиграл свыше 10 тысяч, ни в чем себе не отказывал, имел женщин, что всегда очень дорого стоило, и ежедневно ложился спать совершенно пьяный. «Вино нам проносят конвойные в кишке, обмотанной вокруг тела, и малюсенький стаканчик, чуть не в наперсток величиной, стоит 30 копеек», — пояснил он, прибавив: «А взгляните на меня, ваши благородия, сколько мне надо таких стаканчиков, чтобы я охмелел?!» Дело серий очень волновало харьковское общество, некоторые круги которого, почему-то видя во возобновлении антидворянскую тенденцию, недоброжелательно смотрели на «мальчишек», затеявших «этот скандал»; однако большинство приветствовало прокуратуру, которая занималась не одним, по выражению Некрасова, «караньем маленьких воришек для удовольствия больших». Притом подкуп был доказан с очевидностью, и с новым следствием по делу пришлось примириться. Было также ясно, что такое примитивное и ненадежное средство, как подкуп, отживает свой век и при новых судах тактика выхода сухим из воды должна будет совершенно измениться. Не улики тут становились опасны сами по себе, а то или другое искусство в умении ими пользоваться, толкуя их, освещая и сопоставляя. И с этой точки зрения явилось довольно правдоподобное предположение, что со стороны обвиняемых был пущен в дело очень искусный маневр.
Наблюдая за следствием, которое чрезвычайно разрослось, я жалел несчастного, страдавшего сухоткой спинного мозга, безногого и полуслепого Гаврилова и состоявшую из подростков семью Беклемишева, про трогательную любовь которых к отцу я много слышал. Поэтому я ограждал обвиняемых, силой предоставленных прокурору прав, от суровых мер страстного и одностороннего судебного следователя Гераклитова, который непременно, хотя и без достаточных оснований опасаться уклонения их от суда, хотел их засадитьи одно время, пользуясь моим отъездом за границу, даже успел в этом. Вернувшись из-за границы, куда я уехал в 1869 году, страдая сильным кровохарканьем, я дал Гераклитову предложение об освобождении из-под стражи обоих обвиняемых, предоставив ему отдать их на поруки. Между тем в мое отсутствие появилась очень взволновавшая всю прокуратуру корреспонденция из Харькова в «С.-Петербургских ведомостях», в которой говорилось, что с отъездом за границу энергичного и талантливого товарища прокурора следствие по делу серий, за которым он наблюдал, заглохло и, вероятно, будет замято, так как по нему ничего больше не делается. Это известие было совершенно неверно. Ходил слух, что оно шло от известного писателя Г. П. Данилевского, горячо ратовавшего против обвиняемых и изобразившего их в одном из лучших своих романов «Новые места». Но сам он впоследствии настойчиво отрицал это, ссылаясь на то, что корреспонденция была прислана из Харькова, где он в это время не жил, и высказывая предположение, что она написана кем-нибудь по поручению обвиняемых с целью вызвать опровержение. Во всяком случае опровергнуть ложные известия, очевидно, всего приличнее было мне. Я это и сделал в письме в редакцию «С.-Петербургских ведомостей», указав на действительное положение следственных распоряжений, очень замедляемых неполучением ответов от разных мест и лиц на необходимые запросы следователя, и подписал письмо моим официальным званием. Г а-зета напечатала извинительную «заметку», и вопрос, казалось, мог считаться исчерпанным. Но через месяц после этого, когда следствие уже подходило к концу и все производство должно было поступить ко мне для составления обвинительного акта, я получил весьма меня встревожившую повестку от мирового судьи, вызывавшего меня для примирительного разбирательства с Беклемишевым. В жалобе своей мировому судье Беклемишев, играя словами, придирался к совершенно безразличным выражениям моего опровержения и явно извращал смысл постановления Государственного совета о возобновлении дела по вновь открывшимся уликам и вследствие того, что последовавший приговор явился следствием подкупа важных свидетелей. В особенности ставил мне жалобщик в вину то, что в моем опровержении корреспонденции «С.-Петербургских ведомостей» было указано на устройство, во время содержания его и Гаврилова в харьковском и изюмском тюремных замках, подкупа Гудкова и Зебе, тогда как он в изюмскомтюремном замке не содержался, а находился лишь в тюремной больнице, помещавшейся в наемном доме, как будто содержание в тюремном замке или в больнице тюремного замка не одно и то же, и в последнюю может поступить всякий желающий. Мировой судья, ввиду моей должностной подписи под опровержением, признал на основании 347 статьи Уложения дело себе не подсудным и жалобу Беклемишева препроводил прокурору судебной палаты, от которого она была направлена министру юстиции. Уже года через полтора, будучи прокурором Казанского окружного суда, я получил сообщение департамента министерства юстиции о том, что, по мнению графа Палена, мне, как лицу официальному, не следовало выступать с опровержением в печати.