Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Шрифт:
Около этого времени умер узкий специалист и своеобразный старый холостяк Паукер, и на его место был назначен сенатор Гюббенет, напыщенный и недалекий человек, взявший себе в товарищи обер-прокурора Евреинова. Таким образом, по неисповедимой воле русского бога техническое министерство, в котором обнаружена была полная неурядица, отдано было двум юристам. Я был на выходе к пасхальной заутрене, в Зимнем дворце, когда сделалось известным назначение Гюббенета. Я видел его быстро шедшим по зале в церковь в роскошно расшитом мундире. Трудно изобразить то сияние самодовольства, которое блистало на его лице. Казалось, он не идет, а дворцовый паркет его почтительно подбрасывает. Не таков он был, когда за год перед этим я встретил его в Берлине, в маленьком ресторанчике на Friedrichstrasse, сидящим за селедкою с картофелем и глазеющим на проходящих неуклюжих немецких кокоток, — и он, увидя меня, счел, по-видимому, что есть селедку — дело постыдное, и стал сконфуженно оправдываться и объяснять мне, что ест это кушание «из любопытства». Не таков он был, конечно, через два года, когда Александр III уволил его из министров, позабыв назначить членом Государственного совета, и он в отчаянии думал, что вынужден возвратиться в Сенат.
Полученная к пасхе звезда, согласно установленному порядку, заставила меня представиться государю. За два дня до этого Манасеин рассказал мне об окончании дела о крушении. Он и великий князь Михаил Николаевич, по-видимому сконфуженный результатом совещаний департамента гражданских и духовных дел о Посьете и Шернвале, явились в Гатчину вместе для доклада о состоявшемся решении. «Как? — сказал Александр III, — выговор и только? И это все?! Удивляюсь!.. Но пусть будет так. Ну, а что же с остальными?» — «Они, — объяснил Манасеин, — будут преданы суду Харьковской палаты и в ней судиться». — «И будут осуждены?» — спросил го" сударь. «Несомненно!» — «Как же это так? Одних судить,
Представление произошло в обычной обстановке того времени и царствования. Наполненный представляющимися поезд Варшавской дороги: суетящиеся придворные лакеи в Гатчине; парк, оживленный первым дыханием весны; долгое, долгое ожидание в низкой под сводами комнате, в углах которой были устроены: детский театр, катальные горы и склад игрушек, и на стенках, вероятно, для поднятия духа представляющихся развешаны карикатуры Зичи на приближенных Александра II; любезный дежурный флигель-адъютант, великий князь Петр Николаевич и, наконец, почти неожиданное появление самого . Мы едва успели встать в некотором порядке, и мне пришлось очутиться между известным профессором Кояловичем и знаменитым Любимовым — другом, советником и наперсником Каткова. Государь, подавая руку тайным советникам и генерал-лейтенантам, довольно быстро обходил присутствующих, останавливаясь против каждого на несколько секунд и задавая иногда самые неудачные вопросы, что случалось с ним нередко. Я помню, как однажды представлявшегося по случаю пятидесятилетнего юбилея своего и получения Владимира I степени, действительно знаменитого трудами своими и заслугами строителя Николаевского моста, действительного тайного советника Кербедза он нашел нужным спросить не о чем другом, как о том, постоянно ли он живет в Петербурге? У государя был обычный при представлениях ему хмурый вид; он смотрел сурово и неласково: говоря с одним, косился на следующего; часто нервно потирал рукою свою лысину или брал в руку концы своих аксельбантов. Это был совсем другой человек, чем тот, которого я видел полгода назад. Печать усталости лежала на его лице, и от него веяло холодом. Вскоре он очутился против моего соседа справа, профессора Петербургской духовной академии Кояловича. Трудолюбивый ученый, историк уний и наших отношений к Польше и католицизму в Западном крае, много и усердно послуживший по-своему русским государям в «сем старом споре славян между собою» и, наконец, дождавшийся счастья узреть того монарха, права которого на целый край он разъяснял и защищал всю жизнь, Коялович был вправе ожидать привета и даже сознательной благодарности. Но государь даже не познакомился с прошлым тех лиц, которые ему представлялись, и совершенно равнодушно спросил седого, старого Кояловича, назвавшего себя и место своего служения, где он окончил курс? Что он преподает? И всегда ли он живет в Петербурге? — и тотчас же обратился ко мне. Взглянув на меня, как на знакомого, причем нечто вроде приветливой улыбки озарило на мгновение его желтоватое лицо, он спросил: «Вам известно, что я решил сделать со следствием? Вам говорил об этом министр юстиции?» Эти слова были сказаны тоном, который давал мне повод ответить не только утвердительно. «Министр юстиции, — сказал я, — сообщил мне и о решении Вашего Величества, и о соображениях милосердия, которыми оно вызвано. Будет, однако, грустно, если все дело канет в вечность без ознакомления общества со всеми открытыми злоупотреблениями, так как иначе все будет продолжаться по-старому, а в обществе начнут ходить вымыслы и легенды очень нежелательные». — «Нет, — сказал государь, — этого не будет, я прикажу напечатать подробный обзор дела, который вы и составите, а также поручу министру путей сообщения получить от вас подробные сведения о всех беспорядках, которые он должен устранить. Ваш большой труд не пропадет даром». Он приветливо мне поклонился и перешел к Любимову. Автор запальчивых и ядовитых статей о французской революции под заглавием: «Против течения», ближайший после Леонтьева сотрудник Каткова и соправитель по изданию «Русского вестника» и отчасти «Московских ведомостей», профессор физики, яростно ратовавший за классическую систему образования и певший хвалебные гимны Толстому, Любимов, в свою очередь, мог ожидать ласкового приема от монарха, за божественное право которого отдавать русскую молодежь, а затем и русские общественные учреждения в удушающие объятия графа Д. А. Толстого он так распинался в печати. Но, увы! С ним повторилось то же, что с Кояловичем, и его — члена совета, министра народного просвещения — государь безучастным и скучающим тоном спросил о том, где он окончил курс, постоянно ли он живет в Петербурге и — horribile dictu [70]— чем он занимался до назначения на настоящую должность.
За завтраком, с прислугой, жадно смотрящей в руку и подающей холодные кушанья и кашинскую мадеру с иностранными ярлыками, Коялович оказался моим соседом. В разговоре с ним я заметил, что он был поражен неожиданностью приема, к которому, вероятно, бедный старик готовился как к одному из важнейших событий своей жизни. Любимова пришлось встретить после приема в коридоре: он шел, понуря голову, разговаривая сам с собою и разводя руками. Мне хотелось подойти к нему и, напомнив ему вкратце его учено-услужливую деятельность, спросить его словами Тараса Бульбы: «Ну что, сынку? Помогли тебе твои ляхи?!…» Решение государя последовало 13 апреля, а 24 в совещании особого присутствия Государственного совета, в которое были введены Победоносцев, Рихтер, Черевин и на место умершего Паукера Гюббенет и в котором отсутствовали Чихачев и Толстой, было решено, «преклонившись с благоговением перед великодушным намерением монарха проявить свое милосердие», прекратить все возбужденные преследования.
В заключение своего постановления совещание сочло своим долгом остановиться на вопросе, не следует ли сделать общеизвестными обнаруженные следствием о крушении императорского поезда обстоятельства и принятые правительством по сему делу мероприятия? В этом отношении совещание приняло во внимание, что общество с живейшим участием следило за всеми появившимися в печати известиями о ходе исследования по сему делу и ныне находится в нетерпеливом ожидании гласного выяснения обстоятельств дела на суде. При таких условиях оставление населения империи в неизвестности относительно добытых исследованием данных и принятых правительством мер, несомненно, породило бы превратные толки и слухи. Во избежание сего и для удовлетворения единодушного желания населения ознакомиться с причинами, вызвавшими событие 17 октября 1888 г., совещание нашло полезным, чтобы главные, выясненные следствием о крушении императорского поезда, обстоятельства и сущность мер, принимаемых по этому делу правительством, были, по воспоследовании высочайшего повеления о прекращении судебного по делу производства, оглашены во всеобщее сведение в форме правительственного сообщения. Вследствие этого совещание положило: I. Судебное производство по делу о крушении, постигшем императорский поезд 17 октября 1888 г., прекратить. II. Предоставить министру путей сообщения войти в рассмотрение обнаруженных следствием неправильных действий и упущений по службе заведовавшего техническо-инспекторской частью охраны барона Таубе и правительственного инспектора железной дороги Кронеберга и подвергнуть их соответствующим мере вины каждого из них взысканиям в пределах дисциплинарной власти. III. Поручить министру юстиции сообщить министру путей сообщения все, содержащиеся в следственном производстве о событии 17 октября 1888 г., указания на неправильности, допускавшиеся в эксплуатации Курско-Харьковско-Азовской железной дороги. IV. Предоставить ему же, министру юстиции, по воспоследовании высочайшего повеления о прекращении судебного производства по делу о крушении императорского поезда, опубликовать в «Правительственном вестнике» сообщение, заключающее изложение главных обстоятельств, выясненных следствием об этом событии, и сущности принимаемых правительством по сему делу мер.
Это постановление особого совещания было высочайше утверждено 5 мая. Но еще ранее этого Манасеин заявил мне, что по указанию государя редакцию сообщения поручено составить мне, как наиболее знакомому с делом, и обсудить ее в особом совещании из четырех министров: его, Победоносцева, Гюббенета и И. Н. Дурново. Манасеин, видимо, совершенно охладел к делу и махнул на него рукой. Другая «злоба дня» овладела им всецело. Знаменитая резолюция государя на докладе Толстого об упразднении мировых судей и учреждении земских начальников разразилась над ним, как бомба, вызвав сначала попытку решительных возражений с его стороны при обсуждении дела в Государственном совете, в чем сказался его старый служебный опыт, а затем — внезапный переход его на сторону меньшинства, с мнением которого согласился внушаемый Толстым Александр III. Эти колебания, измучив нравственно Манасеина, погубили его одновременно и во мнении Государственного совета и во мнении государя, пробудив недоверие последнего. В апреле и мае 1889 года Манасеин чувствовал, что почва под ногами колеблется, терял всякую устойчивость и был край-» не нервен. Я составил подробное и мотивированное
правительственное сообщение, стоившее мне большого труда, прочел его в совещании министров в какой-то унылой и пустынной комнате Государственного совета. Против опубликования технических данных и выводов экспертизы горячо и бессвязно стал возражать Гюббенет, говоря, что такое объявление во всеобщее сведение есть диффамация вверенного ему ведомства. Но его никто не поддержал; моя редакция была принята, и решено было, напечатав, разослать ее на другой день участникам совещания на предмет детальных замечаний. Через два дня эта редакция была напечатана в окончательном виде с прибавлением лирического конца не без яда против Посьета, составленного Победоносцевым. Но, когда мы собрались 7 мая для утверждения этого проекта, настроение участников совершенно изменилось. Гюббенет озлобленно пожимал плечами, фыркал и заявлял, что никак не может согласиться компрометировать свое ведомство, а Победоносцев вдруг начал говорить, что и самое сообщение представляется излишним: дело предано воле божьей, и, следовательно, нечего о нем много разговаривать и давать пищу газетам. Я с изумлением взглянул на него и сказал: «Но ведь надо же успокоить общественное мнение и дать ему ясное понятие о деле!» — «Какое там общее мнение, — возразил он мне раздражительно, — если с ним считаться, то и конца краю не будет. Общее мнение! Общее мнение! Дело известно государю и правительству, ну и достаточно!» Манасеин молчал. Я стал горячо спорить и сказал, что если такое мнение будет принято, то мне остается пожалеть о том, что я не знал о возможности его раньше и так бесплодно тратил силы, не предполагая, что дело будет решено в застенке, с упразднением всякой гласности. Меня совершенно неожиданно поддержал Дурново, от которого я никак этого не ожидал. «Нет, — сказал он, — так оставлять нельзя: на что же это будет похоже? Будут бог знает что рассказывать. Надо напечатать, да ведь и государь это приказал». Мы сошлись, наконец, на том, что редакция будет сокращена и освобождена от всяких сопоставлений, содержа лишь объективную картину открытого. Я просидел целый вечер и ночь, урезывая и сокращая свой проект, который и был, наконец, принят без возражений, опять с присовокуплением победоносцевской лирики. Но 9 мая Манасеин попросил меня зайти к нему, сказал мне, что остальные члены совещания обратились к нему в Государственный совет с заявлением, что вторая редакция им кажется все-таки слишком подробной для правительственного сообщения и что они убедительно меня просят ее сократить во избежание дальнейших проволочек и разногласий. Я чувствовал, что остаюсь один, что Победоносцев играет в двойную, коварную игру, что меня никто не поддерживает и что дальнейшее колебание и проволочка времени могут свести на нет всякий нравственный и практический результат дела о крушении. Надо было попытаться спасти хоть что-нибудь. С отвращением и болью принялся я за новое сокращение и составил третий проект сообщения — сухой, сжатый до крайности и скупой на характерные подробности. Форма этого сообщения исключала и лирику Победоносцева, содержа в себе лишь точную фактическую мотивировку постановления особого присутствия 24 апреля. Манасеин написал мне, что редакция превосходна и что он представляет ее государю, как результат совещания министров. Но, несмотря на волю государя, так ясно выраженную мне при представлении и в утверждении постановления особого присутствия 24 апреля, никакого правительственного сообщения сделано не было.Бюрократическая тина засосала это дело, и мелкие чиновничьи самолюбия засыпали своим канцелярским пеплом работу, в которую было положено столько душевных и телесных сил и опубликование результатов которой было бы доверчивым ответом правительства обществу. Все ограничилось рескриптом председателю комитета министров от 13 мая с весьма неопределенным и непоследовательным содержанием, причем «монаршее милосердие» было мотивировано «божьей милостью», в которой усматривалось «грозное внушение свыше» каждому из поставленных на дело начальств верно соблюдать долг своего звания; да еще изданием Синодом последования благодарственного молебствия месяца октября в 17 день, в котором говорилось, между прочим, почему-то приуроченное к спасению от опасности желание: «Никто же в нас да не глаголет высокое в гордыне и да не изыдет велеречие из уст наших, да не хвалится в нас мудрый мудростью своею и сильный силою своею и богатый богатством своим».
Прекращение дела вызвало общее недоумение, но вскоре все было забыто и вошло в свою колею. Гюббенет, которому Манасеин отослал все следственное делопроизводство, просил меня отметить и указать, какие нужно сделать распоряжения по открытым злоупотреблениям. Он несколько раз писал мне весьма любезные письма, спрашивая моих мнений, и, кажется, понял, что устранение и даже оглашение беспорядков в его ведомстве нисколько такового на будущее время не компрометирует.
Взыскал ли он и как со «стрелочника» Кронеберга, я не знаю. Но, вернувшись осенью из-за границы, куда я уехал, измученный телом и душою, в половине мая, я с изумлением узнал о непоследовательности нового министра путей сообщения. Он, фыркавший и протестовавший в совещании, приказал напечатать в журнале путей сообщения все протоколы осмотра потерпевшего крушение поезда и пути с планами и графиками, а также всю экспертизу. Но это позднее сознание им своего долга не привело уже ни к чему, никто этого журнала, кроме инженеров, не читал, газеты ничего не перепечатали, а Посьет и его благоприятели все продолжали петь о невинно пострадавшем старце.
Так прошел год. Летом 1890 года я уехал через Штеттин за границу. Первая немецкая газета, которую я встретил на германском берегу, кажется, «Berliner Tageblatt», содержала ошеломившую меня перепечатку из газеты «Temps» [71], что парижский следователь Atalin, производя обыск у анархистов, изобличивших себя неудачными опытами над разорвавшейся динамитной бомбой в Бельвиле, нашел в их бумагах «1е plan de la catastrophe de Borky» [72], так что политический характер крушения сделался вне сомнения. Я пережил в Берлине самые тягостные минуты, не нуждающиеся в объяснениях, и немедленно написал Манасеину, не нужно ли мне вернуться в Петербург для каких-либо разъяснений по делу, принявшему столь неожиданную окраску, придающую и самому прекращению его особый характер. Я ясно представлял себе, бродя по улицам Берлина «оглушенный шумом внутренней тревоги», все злоречие, злорадство, инсинуации и клеветы, которые должно было вызвать подобное открытие. Взволнованная и болезненно-возбужденная мысль, отнимая сон, заставляла меня без конца, днем и ночью, рыться в воспоминаниях о фактических обстоятельствах дела и о ходе следствия, стараясь найти место, время и причины моей ошибки или невнимания… Манасеин написал, чтобы я успокоился совершенно, что во взгляде на дело никакого изменения не произошло и что дошедшие до меня слухи неверны. О том же известил меня на мой запрос и директор департамента полиции Н. Н. Сабуров, мой сослуживец по Петербургскому окружному суду. Но зерно сомнения, запавшее в мою душу, оказалось бесплодным лишь когда я вернулся домой, побывав в Теплице и Рейхенгалле. Сабуров объяснил мне, что основанием к заметке «Temps» послужило сообщение «Figaro», причем по наведенным немедленно у французских властей справкам оказалось, что следователь, найдя у обвиняемых при обыске вырезки из «Нового времени» с изображением плана пути и расположения вагонов потерпевшего крушение поезда, на вопрос «Что это такое» — получил ответ: «C’est le plan de la catastrophe de Borky» [73], под каким названием и занес злополучное изображение в свой протокол. Трагедия окончилась водевилем.
Но, тем не менее, заметка сделала свое дело. Посьет и его друзья подняли голову и стали громко вопить о политическом преступлении. Мало-помалу создалась легенда о фантастическом поваренке — виновнике взрыва — и упрочилась в общественном сознании, извратив то «общее мнение», к которому так презрительно отнесся Победоносцев. В 1891 году, когда я был назначен сенатором, П. Д. Боборыкин рассказывал мне, что московская «интеллигенция» была убеждена, что это назначение, вводившее меня в бесцветные ряды коллегии и лишавшее выдающегося и влиятельного положения обер-прокурора, было в сущности карою за «великодушное» будто бы устранение мною из дела о крушении несомненных признаков готовившегося политического преступления.
Настоящие отрывочные воспоминания написаны в начале 1923 года после ознакомления с I и II томами мемуаров графа Витте. В нынешнем году вышел и III том, приводящий меня к заключению, что протекшее время значительно повлияло на память автора о некоторых отдаленных обстоятельствах из его жизни. Только полным запамятованием того, что было в действительности, можно объяснить некоторые места в этом III томе. Таков, например, рассказ (стр. 161) о прибытии Витте в Харьков для участия в экспертизе о причинах крушения по вызову барона Шернваля, лежавшего с поломанной рукой на вокзале железной дороги. Участвуя, по его словам, в экспертизе на месте крушения поезда вместе с инженерами путей сообщения и директором Технологического института Кирпичевым, он разошелся с последним в выводах о причинах крушения. Не говоря уже о том, что барон Шернваль, ввиду производившегося следствия, не имел права возлагать на кого-либо участия в следственной экспертизе и что по закону лицо, вызванное и допрошенное в качестве свидетеля, ни в каком случае не может быть в то же время экспертом по тому же делу, надо заметить, что Витте, как видно из протоколов следствия, вызван был в качестве свидетеля по 443 статье Устава уголовного судопроизводства, допрошен 4 ноября 1888 г. и не принимал никакого участия в экспертизе не только Кирпичева (о состоянии шпал, взятых с места крушения), произведенной в Технологическом институте лишь 14 ноября, но и в экспертизе пятнадцати приглашенных сведущих людей, окончательное заключение которых дано 6 ноября. Крушение произошло 17 октября, и с девятнадцатого числа до восстановления прямого движения по дороге я жил на месте крушения, присутствовал при осмотрах пути и подвижного состава и Витте в числе экспертов или при их совещаниях ни разу не видел.