Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:
Высокое официальное положение графа Блудова, приобретенный им почти непререкаемый авторитет в делах законодательства и глубокое его образование придавали его мнению особенный вес, делая его серьезным и опасным противником, тем более, что вскоре его взгляды на неподготовленность русского народа к воспринятию суда присяжных оказались во многом сходными с тем, что высказывал в университете на своих публичных лекциях о теории судебно-уголовных доказательств молодой и глубоко талантливый профессор уголовного права Спасович .
Ровинский пошел в своих возражениях шаг за шагом по пути, которым шел Блудов. Прежде всего он остановился на непризнании за русским народом способности со справедливою строгостью смотреть на преступление.
«Чтобы наш народ смотрел на преступление снисходительно и признавал преступника только несчастным, то предположение это, — писал Ровинский в записке об устройстве уголовного суда, — противоречит всем известному факту, что преступники, пойманные народом на самом месте преступления, поступают в руки полиции не иначе как избитые и изувеченные. На этом основании можно бы обвинить народ скорее в противоположном; но и это будет несправедливо, — народ бьет пойманного преступника просто в виде наказания, и потому единственно, что не имеет никакого доверия ни к добросовестности полиции,которая может замять дело, ни к правосудию судей,которые на точном основании теории улик и совершенных доказательств могут освободить гласного преступника от всякого взыскания.
Что народ смотрит с состраданием на преступника, уже наказанного плетьми и осужденного на каторгу и ссылку, и, забывая все сделанное им зло, несет ему щедрые подаяния вещами и деньгами — это правда.
Что
За это сострадание следовало бы скорее признать за народа, глубокое нравственное достоинство, нежели обвинять его в недостатке юридического развития»…
Эти прекрасные строки, проникнутые искренним чувством, знанием народа и любовью к нему, полезно было бы вспоминать почаще и в наше время, пятьдесят лет спустя, когда по поводу какого-нибудь дурно понятого оправдательного приговора, с легкомысленною поспешностью в обобщениях, народу ставится кстати в упрек и такое проявление его сострадательности, которое дает право гордиться за него.
Жизнь Ровинского, исполненная вдумчивой наблюдательности и изучения, давала ему фактические основания высказывать свой взгляд на причины такого отношения народа к осужденному. В его «Русских народных картинках» есть целый ряд интереснейших замечаний, посвященных тем причинам, по которым в народе веками выработалось милосердное отношение к наказанному преступнику и вообще «к заключенному». Народу из массы повторяющихся примеров было известно, как тяжко продолжительное тюремное сидение, в котором даже и виновный, — а сидевший далеко не всегда был таковым, — с избытком искупал свою вину еще до тяжкого приговора, его постигшего. Десятки лет пребывания под стражей вовсе не были особо исключительным явлением. Напечатанная по повелению императрицы Екатерины II лубочная картинка, изображающая обряд всенародного покаяния убийц Жуковых, в 1754 году, касается дела, по которому даже состоявшийся о пяти подсудимых приговор (четверо остальных умерли от пытки) не был приведен в исполнение в течение двенадцатилет, причем осужденные содержались в тяжком заточении в ожидании смертной казни, замененной впоследствии, — в силу указа императрицы Елизаветы о непроизводстве натуральной смертной казнивпредь до точного о том распоряжения, — ссылкою в монастырь и на каторгу. Но и чрез сто лет Ровинский в «Сведениях о положении дел судебного ведомства» указывал, по своей практике губернского прокурора, на необходимость принятия самых энергических мер к уменьшению многолетнегосидения в тюрьмах подследственныхарестантов, приводя в пример участь некоего Вокатрио, просидевшего под следствием более четырех лет в московском губернском замке «за справками». В промежуток от Жуковых до Вокатрио, Екатерина II написала, по словам Ровинского, энциклопедически-либеральный проект об улучшении наших темниц и построила несколько каменных замков, но замки эти были каплею в море, и тюрьма по-прежнему оставалась местом, где потребности заключенного на долгие годы — в воздухе, свете, а в первое время и в пище — вовсе не принимались в расчет. Народная картинка первой половины XVIII века, находящаяся в собрании Ровинского, представляет типическую темницу того времени с надписью: «В темнице бех». В примечании по поводу этой картинки Ровинский говорит: «Как известно, преступники, дожидаясь суда и наказания, сидели в темницах, часто подземных, и тюрьмах (от слова: Thurm — башня), сибирках, острогах, а равно и в более упрощенных местах заключения, носивших названия порубов, погребов, ям и каменных мешков, в которых нельзя ни стать, ни лечь; такие мешки, по свидетельству Снегирева, можно было видеть еще весьма недавно в Спасо-Прилуцком Вологодском монастыре. Здесь заключенные, или колодники, сидели, смотря по важности обвинения, или в деревянных колодках, от которых и назывались колодниками, или скованные железами по рукам и ногам, — с надетою им на шею рогаткою; особенно важные преступники приковывались цепью к стулу, т. е. к деревянной колоде, пуда в два весом или же приковывались к стене; самоважнейшим вкладывали во рты деревянные кляпы (клинья), чтобы они не могли говорить. Древние тюрьмы наши были тесны и грязны, накоплялось в них народу тьма тьмущая: одни ожидали суда, другие наказания»…
Но и в первой четверти XIX столетия тюрьмы и вообще положение арестантов было не лучше. Знаменитая записка английского филантропа Венинга, поданная императору Александру I, данные, относящиеся к началу тюремной благотворительной деятельности в Москве доктора Гааза, и некоторые официальные памятники из дел того времени рисуют самую безотрадную картину положения тюремного дела пред учреждением, в конце двадцатых годов, попечительного о тюрьмах общества. Даже в столицах полутемные, сырые, холодные и невыразимо грязные тюремные помещения были свыше всякой меры переполнены арестантами без различия возраста и рода преступления.
Отделение мужчин от женщин осуществлялось очень неудачно; дети и неисправные должницы содержались вместе с проститутками и закоренелыми злодеями. Все это тюремное население было полуголодное, полунагое, лишенное почти всякой врачебной помощи. В этих школах взаимного обучения разврату и преступлению господствовали отчаяние и озлобление, вызывавшие крутые и жестокие меры обуздания; колодки, прикование к тяжелым стульям, ошейники со спицами, мешавшими ложиться, и т. п. Препровождение ссыльных в Сибирь совершалось на железном пруте, продетом сквозь наручники скованных попарно арестантов. Подобранные случайно, без соображения с ростом, силами, здоровьем и родом вины, ссыльные от 8 до 12 человек на каждом пруте, двигались между этапными пунктами, с проклятиями таща за собой ослабевших в дороге, больных и даже умерших. Устройство пересыльных тюрем было еще хуже, чем устройство тюрем срочных. Следует заметить, что и в 1863 году положение тюрем в районе будущего Московского судебного округа было, по донесению Ровинского, крайне неудовлетворительно и представляло многие «безобразия». В тогдашнем тюремном управлении было огромное количество начальников всякого рода, сталкивавшихся у одного дела, почему совершенно отсутствовав настоящие деятели, а управление путями сообщения и публичными зданиями отняло у тюремных комитетов право самим производить ремонт тюрем, вследствие чего развелась многосложная переписка о каждой печке, раме и балке, а здания пришли в упадок. Оканчивая свой отчет, Ровинский говорит, что почти каждое следствие сопровождается предварительным арестом обвиняемого, а место, где он содержится, так душно, сыро и смрадно, что арест обращается во многих случаях в каторжное наказание, соединенное с расслаблением здоровья и умственных способностей…
Такое устройство и содержание тюрем было не единственным злом, — другое, и притом, конечно, не меньшее, состояло в господстве произвола при заключении в тюрьму и необычайной медленности в уголовном делопроизводстве. Ровинский приводит выписку из указа Анны Иоанновны, из которой видно, что в 1737 году было освобождено «по многом держании» 420 колодников, которые были забраны не за какие-либо проступки, но «ради взяток и бездельных корыстей». Даже и во второй четверти нашего столетия, по свидетельству его же, ввиду чрезвычайного накопления арестантов, производились периодические очищения тюрем назначением но 300 и более человек в солдаты и в арестантские роты — без суда,сокращенным порядком. По этому поводу он рассказывает, что при одном из таких очищений в роспись мужчин ошибкою попала баба-татарка с мужским именем, вроде гоголевской «Елисавет Воробей», — и ее назначили в арестантские роты. При исполнении ошибка оказалась, но никто не смел доложить о ней, кому следует; так Елисавет Воробей и высидела свой срок, в виде мужской персоны, «только за неспособностью ее к арестантским ротам», в рабочем доме. Он прибавляет, что ему попадались тюрьмы, где гарнизонное начальство захватило в свои руки всю власть и не пускало арестантов на двор освежиться воздухом. В одной из таких тюрем содержались в маленьких комнатах по 10–15 человек, а в углу стоял ушат (параша) для испражнений, — воздух был заражен до последней возможности; арестанты, истощенные и бледные — «а ведь все это люди только лишь обвиняемые и, быть может, вовсе и невиновные».
Представление об арестанте как о несчастномслагалось у народа в течение долгих лет и прочно укоренилось еще в XVIII столетии. Несомненно, что в связи с мыслью о тяжести тюремного сидения являлась у народа и мысль о пытках, неразрывно связанных с нашим старым процессом; хотя они и были уничтожены секретным указом губернаторам в 1767 году, но продолжали неофициально существовать под именем допроса «с пристрастием» до царствования Александра I,
который уничтожил самое название пытки, «как стыд и укоризну человечеству наносящее». Но народ не мог забывать о пытках, которым подвергались обвиняемые, еще и потому, что почти до конца XVIII века у нас колодников посылали «на связках» каждый день собирать подаяние на пропитание по улицам и площадям, причем пытанные, для возбуждения сострадания, ходили в рубищах, пропитанных запекшеюся кровью, и показывали народу свои раны. На народных поговорках сказалось это господство пыток в нашем старом процессе — и выражение «согнуть в три погибели», «выпытать всю подноготную» и т. п. с несомненностью указывают на пыточные приемы для получения сознания. Установители наших старинных пыток не отличались такою изобретательностью и систематичностью, как наши западные соседи, — наши пытки были жестоки, но проще и менее утонченны, чем, например, подробно описанные, с тщательными рисунками, в австрийском кодексе Марии-Терезии. Тем не менее нельзя без невольного содрогания читать приводимую Ровинским в «Народных картинках» справку из дел тайной канцелярии (1735–1754 гг.), составленную для императрицы Екатерины II, с описанием «обряда, како обвиненный пытается», и с подробным описанием как приемов мучения, от которых «оный злодей весьма изумленным бывает», так и способов усугубления их, «дабы оный более истязания чувствовал».Можно ли после всего этого не согласиться с Ровинским, когда он говорит, что народ имел при таком положении вещей основание смотреть на колодников как на несчастных— и, не разбирая между ними виновных и невинных, щедро нести голодным и холодным своим братьям посильные подаяния? Но не на одно долговременное и изнурительное тюремное сидение, в связи с пытками, как на повод к сострадальности народа к несчастным,указывал Ровинский. Он говорил и о жестоких телесных наказаниях, производившихся публично, и, конечно, пробуждавших, наряду с проявлениями кровожадного любопытства, и чувство глубокой жалости к наказываемым. В примечаниях и объяснениях к «Народным картинкам» Ровинский, с обычною своею обстоятельностью и подробностью в ссылках, приводит описание кнута, плетей, шпицрутенов — и способа наказания ими. Не останавливаясь на отталкивающих частностях этих описаний, нельзя не отметить указываемой автором своеобразной заботливости о техническом улучшении этой части. Так, старинный козел, на котором били кнутом «нещадно», в XVIII веке заменен был помощником палача, а в 1788 году человек был заменен станком, называемым кобылою. Двухвостая до 1839 года плеть была заменена в 1840 году, по положению комитета министров, трехвостою; в 1847 году установлены по губернским правлениям при особом циркуляре «образцовые розги»; в 1846 году медицинский совет преподал правила для изготовления особого состава на предмет затирания ран от наложения клейм на лбу и щеках, для чего прежде употреблялся порох и т. д. Но и при этом обычном господстве телесных наказаний сказались особенности русского народа. «Со стороны» никто не шел в исполнители торговой казни. Из приводимых Ровинским интересных сведений о палачах видно, что у нас никогда не было профессиональных палачей, и господин во фраке, носящий титул Monsieur de Paris, приезжающий к месту исполнения казни в собственном экипаже, следящий свысока за «туалетом» осужденного и брезгливо трогающий рукою в белой перчатке пружинку гильотины — у нас немыслим. До этойстороны западной культуры мы совершенно не доросли, — да, вероятно, никогда и не дорастем… У нас палачи набирались из тяжких уголовных преступников. Служба в Москве доставила Ровинскому возможность видеть близко нескольких типичных палачей и, между прочим, знаменитого 70-летнего «Алешку», разрезавшего одним ударом плети толстый лубок пополам. Из времени этой службы, со слов очевидцев, вынес он и картину наказания плетьми, с обычным: «Берегись, ожгу!». Свидетелем этой картины бывали и массы народа.
Бывал народ свидетелем, и другой страшной картины; в живых подробностях ее описания у Ровинского сквозит, что он и сам имел несчастие видеть эту картину. Дело идет о проводке сквозь строй, причем уже 500 ударов шпицрутенами составляли, в большей части случаев, замаскированную и вместе с тем квалифицированную смертную казнь. «Что сказать о шпицрутенах сквозь тысячу, двенадцать раз, без медика! — восклицает Ровинский. — Надо видеть однажды эту ужасную пытку, чтобы уже никогда не позабыть ее. Выстраивается тысяча бравых русских солдат в две шпалеры, лицом к лицу; каждому дается в руки хлыст-шпицрутен; живая «зеленая улица», только без листьев, весело движется и помахивает в воздухе. Выводят преступника, обнаженного по пояс и привязанного за руки к двум ружейным прикладам; впереди двое солдат, которые позволяют ему подвигаться вперед только медленно, так, чтобы каждый шпицрутен имел время оста"» вить след свой на «солдатской шкуре»; сзади вывозится на дровнях гроб. Приговор прочтен; раздается зловещая трескотня барабанов; раз, два… и пошла хлестать зеленая улица, справа и слева. В несколько минут солдатское тело покрывается, сзади и спереди, широкими рубцами, краснеет, багровеет; летят кровяные брызги… «Братцы, пощадите!..» прорывается сквозь глухую трескотню барабана; но ведь щадить, — значит, самому быть пороту, — и еще усерднее хлещет «зеленая улица». Скоро спина и бока представляют одну сплошную рану, местами кожа сваливается клочьями — и медленно двигается на прикладах живой мертвец, обвешанный мясными лоскутьями, безумно выкатив оловянные глаза свои… вот он свалился, а бить еще осталось много, — живой труп кладут на дровни и снова возят, взад и вперед, промеж шпалер, с которых сыплются удары шпицрутенов и рубят кровавую кашу. Смолкли стоны, слышно только какое-то шлепанье, точно кто по грязи палкой шалит, да трещат зловещие барабаны…» В то время, когда граф Блудов находил возможным отрицать за русским народом способность добросовестно исполнять судейские обязанности потому, что у него существует представление о «несчастном», — картины, вроде нарисованной Ровинским, в разных видоизменениях были еще явлением, которое считалось обыкновенным и вполне целесообразным, — бы\и отправляемым с полною публичностью проявлением деятельности карательного механизма… Если все это могло лишь закреплять в народе его трогательное отношение к «несчастному», а нисколько не доказывать, что народу чужда идея справедливого суда за преступление, то, с другой стороны, господство в нашей карательной системе телесных наказаний поселяло во многих мыслящих и сердечных людях отвращение к этому способу возмездия и страстное желание поскорее увидеть его уничтожение. К таким людям надо отнести, прежде всего, русского посланника в Брюсселе, князя Н. А. Орлова, которому принадлежит почин возбуждения в официальных сферах, в 1861 году, вопроса об отмене телесных наказаний. Его благородное имя не должно — не будет забыто русской историей! К таким же людям принадлежал и Ровинский. Отмена телесных наказаний сделалась своего рода «ceterum censeo» [2]всех его работ по поводу судебного преобразования. В записке об улучшениях по следственной части он настаивал на необходимости вступления суда на новый путь, свободный от необходимости подписывать приговоры о применений этого позорного наказания; в записке об отмене телесного наказания он указывал практические способы замены этого наказания другими, даже без ломки существовавшей лестницы наказаний. Он как бы вперед отвечал тем робким и бездушным, кто, опираясь на черствый и безжизненный консерватизм в законодательстве, стал бы говорить о невозможности уничтожения телесного наказания без пересмотра всего Уложения о наказаниях, что в свою очередь не может не представляться делом весьма сложным и притом едва ли своевременным и т. д. и т. д. Тюрьмы переполнены арестантами, сидящими по годам за справками о звании: «Отмените телесное наказание, и собрание сведений о звании будет излишне, ибо всем привилегированным и непривилегированным будет грозить одинаковое наказание», — писал он за 35 лет до появления проекта нового уголовного Уложения, который, наконец, уничтожает это нелепое по отношению к преступлению и наказанию различие. «Уничтожьте телесные наказания, как прибавку к нормальному наказанию, указанному в 19, 21 и 22 статьях Уложения 1857 года, — пишет он далее, — упраздните арестантские роты и рабочие дома, этот рассадник тунеядцев, живущих на земский счет и вырабатывающих от 4 до 5 рублей в год на человека, организуйте переселения ныне приговариваемых к содержанию в них прямо в Сибирь и отдаленные губернии — и наказание сделается средством упрочить общественную безопасность и 4предупреждать преступления, давая виновному возможность исправиться и сделаться полезным в новой для него среде, а не обрекая его на вынужденное бездействие в растлевающей и развращающей тюремной среде».
Отвращение Ровинского к телесным наказаниям и к орудиям их производства выразилось, между прочим, следующим оригинальным образом: в приемной комнате губернского тюремного замка, на стене, были вывешены «образцовые» плети, розги, кандалы и т. п.; вступив в должность прокурора, Ровинский потребовал их к себе «для осмотра» — и, несмотря на напоминания, никогда их не возвратил назад. Он, так сказать, «зачитал» эти предметы, как зачитывают книги — и избавил, таким образом, приходящих в тюремный замок от зрелища этого непристойного украшения приемной в нем комнаты.