Собрание сочинений в четырех томах. 4 том.
Шрифт:
Это ожидание продолжалось и сейчас, оно давно уже стало самою жизнью для этой неуютной четы.
Но Виктору в том виноватом настроении, в каком он сюда приехал, это неустройство даже понравилось, оно показалось ему свидетельством бескорыстия Посвитного. «Значит, не жулик, не хапуга, не себялюб; вся жизнь у него — в шахте...»
К удивлению Виктора, обед, однако, оказался и вкусным и обильным; видно, в этом чета не отказывала себе. Впрочем, все дорожные люди любят хорошо поесть.
За обедом Виктор не хотел подымать разговора о вчерашнем. Он решил только извиниться перед Посвитным за то, что давеча нашумел, но хозяин перебил его на первом же слове:
— И, Виктор Федорович, голубчик! — вскричал он. — Да вы меня именно этим извинением и обижаете-то!..
Виктор был растроган.
— Спасибо! — сказал он с чувством и чокнулся с хозяином и хозяйкой. — От всей души спасибо! Не привык я плакаться, а трудно, трудно мне! Вам прямо скажу — трудно!
— Да разве ж я не чувствую? — подхватил Посвитный. — Знаете, кого вы мне напоминаете, Виктор Федорович, — только не поймите превратно, — орла-подранка, с перебитым крылом...
— Обстоятельства такие, Иван Гаврилович!
— Отлично я соображаю ваши обстоятельства. Оттого и болею за вас. Иная птица клетке даже рада, канарейка, например, — а другая в неволе и не поет. Так-то, дорогой вы мой!
Оттого ли, что Посвитный был у себя дома, хозяин, и кормил гостя — начальника — обедом, по другой ли причине, но в этот раз он не был похож на обычного Посвитного в конторе, казался совсем другим человеком. Он держался с грустным достоинством, не хихикал, не ерзал, не лебезил, был серьезен и даже сердечен и хотя, как всегда, говорил много, но тоже как-то по-другому — не велеречиво, а искренно, с «душой».
— Я ведь вас с первого же взгляда ощутил, — признался он Абросимову. — С первого, так сказать, полета. Хоть крыло-то и подранено, а орел всегда остается орлом. Я так и Клавдии Пантелеевне свое впечатление объявил. Так, Клава? — обратился он к жене.
Хозяйка улыбнулась Виктору былой улыбкой.
— Возьмите еще кусочек курочки, Виктор Федорович, умоляю вас!
— И полюбил я вас тоже с первого взгляда! — продолжал Посвитный. — Не как начальника. Хоть мы и обязаны всех начальников непременно обожать, — усмехнулся он с горечью старого и несчастливого служаки, — я в вас свою дерзкую молодость вспомнил. Свою былую отвагу. Да! — вздохнул он. — Не удалась мне жизнь, не удалась! Теперь в этом пора уже признаться. Маленького счастья я и сам не пожелал, а большое — не выпало. Замыслы были грандиозные, наполеоновские, а обстоятельства жизни — мизерабельные. Все заморозки, да суховеи, да непреклонные ветра... Вот и засох. Э! Да не обо мне речь! — вдруг перебил он себя с досадой. — О вас речь, дорогой вы мой! Вы еще только начинаете свой полет. И все у вас есть: молодость, образование, диплом, характер, талант, положение... Сверх меры одарила вас природа! Смотрите же — не продешевите себя! Великий грех на душу возьмете!
Он был похож в эту минуту на проповедника из штунды «ловца человеков»: его лицо воодушевилось, голос стал вдохновенным, в нем появились крикливо страстные, сектантские ноты; словно он не говорил, а «радел». Виктор слушал его тревожно, ковыряя вилкой в салате. Эти речи ему было и приятно и почему-то жутко слушать. Это был уже не застольный разговор. Виктор чувствовал себя у прорицателя на сеансе.
— Не давайте же себя запугать! Остерегайтесь! — гремел меж тем хозяин. — Будут и у вас завистники, недруги, клеветники, даже враги... Воспарите же выше их! Великому все позволено. Наполеон через трупы шагал ради единой цели бессмертной. Петра Первого при жизни проклинали, как антихриста, а по смерти нарекли Великим. Так-то! Не блохам же в самом-то деле критиковать парение орла.
— Но блохи кусаются! — хрипло засмеялась хозяйка. — И больно!
— А блох надо давить, давить! — вскричал Посвитный. — Кто станет жалеть о блохах? Даже из миллиона блох не слепить одного орла.
Было жарко и тревожно за этим столом, в этой комнате
без мебели, но с горою чемоданов на полу, в этой компании честолюбцев, сгорающих от неоправдавшихся надежд и несбывшихся мечтаний... Виктор заметил, как странно переменилась хозяйка дома: пятна желтого, больного румянца проступили на ее скулах, скулы заострились, а глаза заблестели лихорадочными огнями. Разумеется, она не похорошела, но что-то сильное, дьявольское, волевое вдруг обнаружилось в ней. Впрочем, она пила водку наравне с мужчинами и тоже захмелела. Костлявая и взъерошенная, с носом, как клюв, с колючими ключицами вместо крыльев, она была очень похожа сейчас на старую птицу — общипанную, но все еще хищную. Ее короткий, хриплый, гортанный смех напоминал птичий клекот. Так выпь хохочет на болотах ночью...Странно, но ни за обедом, ни после него и Посвитный и Виктор совсем не говорили о шахте, о делах, о «маневре». Они так и расстались, не поговорив на эту щекотливую тему, но у обоих было ощущение, что они условились обо всем.
Этот разговор имел великое значение для Абросимова, — он вернул ему энтузиазм.
Светличный, Горовой, Петр Фомич и особенно давеча Ангелов совсем обескуражили Виктора. Они, сами того не желая, запугали его. Они лишили его самого главного — веры в себя и в свою правоту. Виктор сделался нерешительным, вялым, неуверенным, непохожим на себя. В этом состоянии он уж ничего не мог свершить — ни хорошего, ни худого.
Посвитный вернул ему самоуверенность. Что греха таить, — Виктор Абросимов любил лесть. Он не стал долго раздумывать над тем, сколько правды было в восторгах Посвитного. Он просто снова пришел в кураж, в то единственно необходимое ему восторженно-хмельное состояние духа, в котором он только и мог творить чудеса, не зная ни усталости, ни сомнений...
Возвращаясь от Посвитного с хмельною — не столько от вина, сколько от речей хозяина, — головою, Виктор чувствовал, что теперь он горы может своротить!
Теперь уже он откладывать не будет! И спрашивать никого не станет! И жалеть никого не надо! Теперь он покажет всем!
Он не станет больше мучительно гадать над тем, какой технической политики ему держаться, как маневрировать искуснее и хитрей, как сделать так, чтоб и волки были сыты и овцы целы... Он просто всей грудью, всеми средствами, что есть у него, навалится сейчас на добычу. Он все мобилизует, все подымет на ноги. Он всех, как карасей на сковородке, заставит завертеться. Он из каждого работника «пустит юшку»... Он никого не пощадит и прежде всего — самого себя.
Любой ценой, любыми способами, а он добьется выполнения плана добычи. Да он просто возьмет этот план — грудью, натиском, штурмом! Вот как. Как берут крепость.
А на блошиную критику ему наплевать!..
В этом настроении он и приехал в трест, и оно его больше уже не покидало.
Настроение командира в бою — великая сила: это любой солдат знает. С начальником нерешительным, робким, сомневающимся в успехе трудно идти в стану: ноги не идут, веры нет, смерть мерещится всюду. Зато какая радость бежать на штурм вслед за отважным, уверенным, удачливым, счастливым командиром — с ним и смерти нет, и преград нет, и неуспех невозможен!
Каким путем узнается солдатами настроение самых высших военачальников перед боем — трудно сказать! Но оно узнается. Оно чувствуется. Оно в том, как движутся на марше колонны, машины, орудия, в том, как скачут адъютанты, как поют зуммеры, каким голосом отдаются команды, — во всем воля командира или его сомнения, его вера или его неверие, его сила или бессилие.
Так и в великой битве за уголь, которую под командованием Абросимова ежечасно вели угольные солдаты в недрах земли, новое настроение Виктора немедленно докатилось до самых дальних выработок, до самых глухих забоев и тотчас же привело в движение всю пятнадцатитысячную шахтерскую «дивизию». И в тресте, и в рудничных конторах, и в складах, и в мастерских люди забегали быстрей и проворней, засуетились, задвигались, словно какой-то новый ток, внезапно пробежавший по их жилам, подхлестывал в подбрасывал их теперь.