Собрание сочинений в четырех томах. 4 том.
Шрифт:
Последними вышли из конюшни Прокоп Максимович Лесняк и Сергей Пастушенко. Они как бы замыкали это необыкновенное шествие.
А оно и в самом деле было похоже на шествие. И кони и люди шли гуськом, как всегда ходят в шахте, не быстрым, сторожким, каким-то напруженным шагом, который теперь выглядел торжественным, почти церемониальным. И. может быть, потому, что очень уж необычной была эта процессия, — и все в ней было необычно, небуднично: даже простые шахтерские лампочки казались сейчас лампадами, нарочито зажженными для этого случая; они колыхались как-то особенно таинственно и величаво. И по-особенному звонко падала капель со свода; и по-особенному цокали о рельсы кованые копыта... Люди шли молча, и в тишине штрека было слышно, как они дышат, как посапывают кони, как журчит в канавках подземная
— А Дед наш совсем плох стал... — вдруг негромко сказал Прокопу Максимовичу Пастушенко. — Совсем, совсем плох...
— Старое старится... — уклончиво отозвался Прокоп Максимович; он Деда не любил.
— Ты-то вот не стареешь, дядя Прокоп!
— Старею и я. Только виду не показываю.
— Вот то-то и есть. Я так приметил: одинокий человек и стареет рано. Молодеют — на людях...
— Что ж? Это верно...
— А не любит меня Дед... Ох, не любит!..
— Он никого не любит.
— А Андрея Павловича уважал. Даже боялся...
— Тоже не сразу, не вдруг...
— Эх, жаль Андрея Павловича нет!.. — вздохнул Пастушенко. — Вот бы посмотрел — порадовался. Давно он об этом часе мечтал...
— Что-то ты больно часто Андрюшу-то вспоминаешь. — усмехнулся старик.
— Да как же не вспоминать. Прокоп Максимович?! — пылко воскликнул Пастушенко. — Ведь он мой «крестный» — он меня в партию рекомендовал. Разве это забудешь?
— Он тебя, а я его в партию рекомендовал. Значит, выходит, ты мне внуком доводишься...
— Я это признаю, Прокоп Максимович!
— Да? Это хорошо, что ты родством не гнушаешься...
Некоторое время шли молча.
— Я ведь так понимаю. Прокоп Максимович, — снова начал парторг. — Я на этом месте временно сижу, пока Андрея Павловича нет. (Он всегда называл своего «крестного» по имени-отчеству, хоть и был лет на пять старше его.) А вот Андрей Павлович вернется...
— А вернется ли?
— Да отчего ж нет?
— Оттуда не все возвращаются...
— Ну, а наш Андрей Павлович непременно вернется!
— Тут слух прошел... нехороший... — вдруг шепотом сказал старик. — Будто уж и в живых Андрея нету...
— А ты не верь, не верь слухам!.. Я от Андрея Павловича вчера письмецо получил.
— Да-а? Ишь ты! — ревниво протянул Прокоп Максимович. — А мне не пишет...
— Не до писем ему сейчас, ты то пойми, Прокоп Максимович. Он и мне всего три строчки написал.
— Ну, и что ж пишет он? — ворчливо спросил Лесняк. — Как он там? Вояка!..
Пастушенко с охотой стал рассказывать о письме Андрея. Прокоп Максимович слушал его, не перебивая, но вспоминался ему сейчас не товарищ Воронько, не Андрей Павлович, бывший парторг «Крутой Марии», а тихий сероглазый мальчуган Андрюшка, хлопчик из неведомых Чибиряк, вот такой, каким он десять лет назад впервые пришел с товарищем в дом Лесняка: в отцовском пиджаке и, видно, в отцовских же брюках, заправленных с напуском в хромовые сапоги, в косоворотке, вышитой голубыми васильками и подпоясанной крученым пояском с кистями, в старенькой клетчатой кепке. Каким робким, пугливым хлопчиком был он тогда! Как конфузился за столом! А потом вдруг отважился, храбро встал и попросил всех выпить за здоровье шахтерской бабушки и — смутился. А Прокоп тогда бросился к нему, схватил его в свои лапы, жарко обнял, прижал к сердцу и крикнул дрогнувшим голосом: «А что, мамо, берете этого шахтарчонка себе во внуки?». Всем показалось тогда, что это застольная шутка гораздого на шутки старого Прокопа, не больше, а вот поди ж ты!.. Десятки шахтарчат прошли через крутые руки мастера, наставника, но только эти двое — Андрей и Виктор — так прочно вошли в его душу и чуть не вошли в его семью. Что греха таить, он хотел Андрея, но дочка, Даша, выбрала Виктора. А сейчас нет ни Виктора, ни Андрея. Нет их в семье Лесняка. Нет их в Донбассе. И Даша вернулась домой одна...
Между тем нетерпеливый Вася со своим Стрепетом уже вышли на рудничный двор. Было десять часов вечера — самое людное время у ствола. Менялись смены. Подъемник то и дело выбрасывал в шахту новые партии рабочих. Шахтеры проворно выпрыгивали из Клети, попадали под ливень, отряхивались и спешили дальше.
Обычно люди тут не задерживались. Но сейчас, заметив подходивших к стволу
коней с алыми лентами в гривах и разузнав, в чем дело, они не стали расходиться по своим забоям и штрекам, столпились на рудничном дворе. Рабочие дневной смены тоже не торопились на-гора. Всем было любопытно посмотреть, как будут выдавать последних лошадей из шахты. Захотелось проводить их. Явилось чувство праздника.Так часто бывает в шахте. Тяжек труд под землей, но есть и у горняка свои радости, свои часы торжества. Так бывает у проходчиков на сбойке штреков, когда после долгих месяцев войны с каменной громадой, которую они взрывали, долбили, откалывали по куску, наконец, пробиваются они навстречу друг другу; наступает чудесный миг: руки, одни только руки протискиваются в узкую щель и ищут во тьме другую пару рук, чтобы схватиться с нею в жарком, шахтерском рукопожатье. Так бывает у забойщиков, когда выдают они на-гора первую вагонетку угля из новой проходки или последнюю вагонетку в счет годового плана — последний сноп на дожинках. Так бывает, когда спускают в шахту первый образец новой горной машины: волнуется конструктор, суетятся механики и слесаря, а шахтеры молча и почтительно расступаются, дают дорогу умной машине, которая никого ив них не лишит заработка и всем облегчит труд. Так было и сейчас, когда провожали шахтеры последних коней из шахты...
Старому рабкору, Тарасу Занозе, были знакомы и дороги эти минуты шахтерского торжества. Присев на опрокинутую вагонетку, он стал жадно приглядываться к тому, что происходило у ствола, стараясь не пропустить ни одной подробности и все записать в свой блокнот; зачем — он и сам не знал. Заметка все равно должна быть короткой.
На рудничном дворе в ожидании порожняка стыли два электровоза: одни — мощный, тяжелый, другой — маленький, марки «Лилипут», бегающий в промежуточных штреках. Эта юркая, пронырливая машина и доконала конную откатку на «Крутой Марии». Подле «Лилипута», сложив по-бабьи руки на животе, стояла его молодая хозяйка, которую все, однако, уважительно называли Катериной Афанасьевной, худенькая женщина в замасленном комбинезоне; ее легко можно было бы принять за мальчугана, если б не большой шерстяной платок, которым она, как и все женщины в шахте, плотно закутывала голову, чтобы угольная пыль не набилась в волосы.
Вася Плетнев немедленно направился к ней: завтра Катерина Афанасьевна уходит в отпуск, и Вася заступал ее место. Вслед за Васей потянулся и верный Стрепет; подошел, ткнулся мордой в железное брюхо машины, понюхал, полизал шершавым языком железо и — недовольно, обиженно заржал.
— Что? — сказала Катерина Афанасьевна. — Силен конкурент? Не укусишь?
Все засмеялись. Улыбнулся и Иван Терентьевич и записал в блокнот и этот эпизод.
Появились Бобыль с Чайкой. Их тотчас же окружили шахтеры. Чайку все знали. Старики еще помнили ее историю. Теперь каждому захотелось проститься с Чайкой, погладить, потрепать ласковой рукою ее холку, сказать доброе слово на прощанье. Некоторые знали, что вместе с лошадью уходит на конный двор и Бобыль.
— А и много же ты. Чайка, моего уголька из-под лавы повытаскала! — сказал сильно постаревший за последние годы Матвей Закорлюка — старший забойщик с «Дальнего Запада». — Ну, спасибо тебе, работница, спасибо тебе, труженица!
— Вам спасибо, добрые люди! — отвечал за Чайку растроганный Бобыль. — Не поминайте лихом! — прибавлял он, словно уходил не на конный двор, а куда-то прочь с шахты.
Только сама Чайка равнодушно принимала все эти ласки и приветы; она уж давно и навсегда притихла и угомонилась, давно погас свет в ее очах, давно пропала резвость; Чайка даже хвостом отучилась помахивать: в шахте ни мух, ни слепней нету.
Прокоп Максимович добродушно похлопал ее ладонью по спине, словно товарища по плечу:
— Ничего, ничего. Чайка! Теперь отдохнешь на воле, поправишься!
— Глаза-то не воротишь! — тихо сказал кто-то.
— Эх, молодость бы воротить! — проговорил Матвей Закорлюка. — Теперь в шахте только и работать! — Он произнес эти слова не с грустью, а с завистью, и Тарас Заноза понял его. Он сам порою чувствовал похожее. Вся молодость, вся шахтерская силушка ушли на обушок, на санки, на «лимонадку», а теперь шахта иная, теперь — машины, теперь только бы и работать, а уж молодости нет, и ее не воротишь...