Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Шрифт:

Когда подошли, настроение Полынова разом упало, — все рабочие, как по команде, сняли шапки. Полынов с удивлением всматривался в эти тусклые лица, ища того острого и едкого, что так било, когда он говорил с этими же рабочими. Была какая-то другая толпа, вялая, однообразная, тусклая.

Председатель в ответ приподнял фуражку.

— Что скажете, ребята?

И это «ребята» опять разочарованно покоробило Полынова.

Среди рабочих поднялся легкий галдеж:

— Зимовать трудно...

— Трудно, не приведи господи...

— Полсти выдали, да что с полстями?

— Не завернешься в нее. Опять же расценки...

— И расценки тоже... концы не сведешь...

— Лавок нету,

все втридорога...

Председатель сделал знак, и все смолкли.

— Изложите все на бумаге в порядке и подайте мне вот через Федора Ивановича. — Он указал на низенького толстенького инженера, который легонько выступил и не то слегка поклонился, не то сделал неопределенный жест. — По приезде в Петербург я все сделаю, что возможно, и сейчас же дам ответ. А вот относительно продуктов — так, Николай Николаевич, необходимо, чтоб железнодорожные лавки-вагоны, курсирующие по магистрали, организовали бы посылы провизии и по станциям этой ветви.

— Писал, и много раз, — ни слова в ответ.

— Хорошо, я сделаю распоряжение.

Он повернулся спиной и пошел от молчаливой толпы. За ним хмуро, потеряв что-то, пошел Полынов, а за ним гурьбой, удерживаясь, чтоб не ускорить шаги и не оглянуться, пошли инженеры.

Обедали у Полыновых.

Большой стол белоснежно искрился скатертью, серебром, посудой.

Давая этой белизне жизнь, благоухали на столе живые цветы.

Но самый благоуханный, полный тонкой дрожащей жизни цветок — белая женщина в конце стола с нежным румянцем. Движения ее самые простые — протянет руку с тарелкой, предложит вина — полны особого значения, прелести.

Лакей в белых перчатках бесшумно подавал. Инженеры небрежно заделывали углы салфеток, и на их с учтиво сдерживаемой снисходительностью лицах было:

«Все это совершенно неожиданно, — тем приятнее...»

За столом, мешаясь со звоном рюмок и серебра, стоял тот легкий, непринужденный, ни на чем не останавливающийся разговор, который вызывает первая рюмка и вид вкусно приготовленной и хорошо сервированной еды.

— Среди пустыни эта станция, — как оазис.

— У нее — будущее.

— Скучны степи...

— Благодарю вас... О нет, довольно...

— Скучаете, я думаю?

— Раньше, как только приехали, тяжело было, теперь привыкла.

— Говорят, оперная труппа гастролирует в ближайших городах.

— Какая же труппа поедет гастролировать по провинции?

По правую сторону хозяйки — толстенький инженер, круглый, румяный, поглядывая искоса, как кот, на соседку, взял немного икры и, поблескивая золотой пломбой на многих зубах, стал нежно прожевывать.

— Дикая степь, скучные недостроенные станции, на станциях полуодичалый народ, ведь это уж целую неделю мы так, — и вдруг у вас точно в оазис попадаем. Вот вы, говорите, привыкли. К пустыне, к дикой стране, к диким людям нельзя привыкнуть.

— Но Елена Ивановна себя гипнотизирует, уверяя себя, что здесь Эдем, — говорит Дзянковский, через стол глядя учтивыми глазами, в которых наглость.

Елена Ивановна слегка потупилась, с тем же прелестным румянцем, и чуть-чуть сердито нахмурилась тонкая бровь.

— Какие новинки в музыкальном мире? Я совсем отстала от музыки, — обратилась она к толстому.

— Елена Ивановна прелестно играет, артистка. — И в глазах Дзянковского та же наглая почтительность.

Толстый, приподняв бровь, как легаш ухо, словно удивляясь, что наткнулся в трущобе на этот цветок и снисходя к этому нежному румянцу и золоту пышно сияющих волос, начал долго и обстоятельно докладывать обо всех музыкальных новинках, о предстоящем музыкальном сезоне, о восходящих звездах музыкального мира.

Елена Ивановна говорила: «Да, да, да, да... вот как...

скажите», — смотрела на мужа и думала:

«Он лучше, красивее и благороднее всех... Как спокойно и просто говорит с председателем. У этих у всех, даже у наглого Дзянковского, под маской выдержанности — спрятанное лакейство, а Коля, как с равным, нисколько этим не рисуется».

— Нет, в мое время этот пианист не выступал, я не слыхала...

«Но отчего же он, такой благородный с другими, так грязно относится ко мне? Отчего? Разве я не могу нравиться?.. Вот эти оба дурака уже полувлюблены в меня... Отчего же он так?»

— Старинную музыку? Да. Она мне ближе, по сердцу больше, чем современная, как-то шире, торжественнее; нет той болезненной напряженности, как в современной. Но...

— Ко мне поступили донесения о забастовке, — говорил Полынову председатель, — красок не пожалели, чтоб очернить вас. Для меня же одно важно — конечный результат. Расстреливаете ли вы рабочих, ведете ли с ними переговоры, делаете ли уступки в известных пределах, — конечно, не это важно. Важно, чтобы к известному сроку из ремонта вышло определенное число вагонов, паровозов, чтоб правильно шло движение, чтоб поддерживался необходимый ремонт пути. Достигаете вы этого массовым расстрелом — великолепно, находите выгодным пустить в ход переговоры, уступки — превосходно! Только конечный результат, — остальное меня не касается.

— Да, но речь идет о людях, а не о машинах, не о зверях...

Зимнее солнце сквозь искрящиеся морозные окна ложилось на лица, на одежду, на скатерть, на посуду.

Лакей с напряженно-победным лицом выхватывал, глазом не успевали моргнуть, тарелки, моментально ставил новые.

«Не лыком шиты... А то — степь, необразованность! В «Большой Московской» не лучше подадут».

Он был когда-то в Москве официантом в большом ресторане, за пьянство выдворен и, спускаясь все ниже и ниже, попал, наконец, сторожем на глухую, вновь строящуюся станцию. Теперь, облеченный во фрак, белый жилет и белоснежные нитяные перчатки, тряхнул стариной, обдавая гостей перегаром.

Полынов поднял глаза. Через стол с другого конца глядели два серые, полные странного внимания глаза.

Он не узнал этого когда-то нежного, полного любви лица, нахмурился и опустил глаза.

«Но в чем же моя вина? Ведь в том, в чем она меня обвиняет, нет и не было, никогда не было ни малейшей вины. Зачем же эта мука, это взаимное поедание?..»

Как в смертельной болезни, незаметно высасывающей человека, больной ходит, работает, говорит, смеется и все думает: «Обойдется, вот начну лечиться как следует, возьму себя в руки, на время все брошу — и тогда поправлюсь, и все пойдет по-старому», — и вдруг ахнет: смотрит в зеркало, а там — смерть; щупает себя, осматривает тело, уже нечему поправляться, — так Полынов, когда глянул на Елену Ивановну, на нее, молодую, нежную такую, обаятельную для этих мужчин, которые не знали их жизни, ахнул — того, что было, уже ничем нельзя поправить, стояла смерть их отношений.

Но как в смертельной болезни, как бы человека ни убеждали, какие бы неумолимые доводы ни приводили, что конец, что ничем уже себя не спасешь, — больной с тем же упорством, с тем же невытравимым отчаянием надежды хватается: «Вот только возьму себя в руки, вот только серьезно займусь лечением...» — так Полынов хватался за спасение своей личной жизни.

Ведь эта женщина принесла ему счастье; то счастье, которое не замечаешь, как свой глаз, как свое тело, как ум, которое — все, когда потеряешь. И разве он не понял, что выше страсти, выше красоты та интимная, ничем не заменимая близость к женщине, все значение которой он только теперь понял и так расточительно тратил, не ценя прежде?

Поделиться с друзьями: