Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Шрифт:
— Ленуся, чайку.
— А знаете что, пойдемте ко мне в комнату.
Сергей пошел за ней, глядя на спускавшийся с затылка на шею тяжелый жгут золотых волос.
Блеснула чистая девичья кровать, на полках книги, все повито особенной наивной чистотой и прелестью. У него заныло сердце.
Она притворила дверь.
— Вот что, — и стала близко, позволяя глядеть в свои серые, широко открытые глаза, — вы имеете влияние на деда?
— Да. .
— Он сделает для вас все, о чем ни попросите?
— Да.
— Ну, так...
Она
— ...попросите уступить рабочим.
Она была так близко от него, что хотелось закричать.
И, улыбнувшись, он сказал:
— Нет, не сделаю этого.
Она переменилась в лице, точно хлестнули кнутом.
— Почему?
— Не хочу.
Вдруг почувствовала, что власть над этим мальчиком ускользает, и поднялась вся женская оскорбленная гордость.
— Вы не хотите исполнить моей единственной... единственной просьбы, с которой я в первый раз к вам обратилась.
Как будто не замечая, он говорил:
— Две собаки грызутся, третья не приставай. Кто из них одолеет, тот и прав.
Она стояла оглушенная. Этот худой, с холодной кожей, с огромными зубами мальчишка, который по первому ее знаку, — она это чувствовала, — готов был броситься в огонь и воду, так легко, смеясь, отказал ей.
Как цыпленок, желтый, бессильный и щуплый, раскрыл рот, запищав, — и вдруг оказались большие плотоядные, все закрывавшие зубы на огромной челюсти.
— Вы!.. Вы!..
Она торопливо подбирала самое обидное, самое оскорбительное и, когда лицо покрылось пятнами, выкрикнула:
— Так знайте же вы и ваш... — выкрикнула и сама ужаснулась.
Даже его бескровное лицо, не способное бледнеть, еще более обескровилось, под глазом задергало, посиневшие губы повело, и почувствовал, как внутри мучительно стала дергать судорога. Страшным усилием воли он подавил и, показывая все свои длинные зубы, улыбнулся.
А она с бесконечной жалостью в горестных глазах прошептала:
— Милый, не надо... нет... не нужно... — схватила его холодную желтую лягушечью руку и прижала свои теплые мягкие губы.
Он задрожал.
В квартире Петра Иваныча шла окончательная установка. Со станции привозили мебель, носильщики втаскивали наверх, а Петр Иваныч встречал на лестнице и, идя задом, чтоб наблюдать, как несут и чтоб не задели, не поцарапали или не сорвали резьбы, распоряжался, куда ставить.
— Я говорю, эту козетку надо в тот угол, а вовсе не в этот, — спорила и горячилась Нина Павловна.
— Ты говоришь глупости и пустяки. Какой же смысл ее ставить туда? Там будет стоять кругленький столик и панданус. Если еще козетку, согласись — вздор.
— Но именно оттого, что столик и панданус, тут уютно будет козетке.
Она раскраснелась, горячится и в конце концов неизменно сдается, потому что Петр Иваныч один за другим приводит доводы, а она устает.
На балконе няня в кокошнике взад и вперед катает bebe в новой колясочке.
— Послушай, любезный, когда же арматуру для электрического освещения доставят? Знаешь, Нина, Захар Касьяныч обещал электрическое освещение дать для нашей квартиры. Ведь для него пустяки дать ответвление от фабрики. И надо будет
устроить вечер.— Господи, да для кого! — горестно всплеснула руками Нина Павловна. — Проклятая степь кругом. Забрались в эту трущобу.
— Удивляюсь — в Петербурге лучше сидеть, сложивши зубы на полку?
— Я не говорю.
— Инженеры, техники, доктор, мировой приезжает, все это интеллигентный, как и мы с тобой, народ.
В открытые окна рвалось весеннее солнце, говор, звук колес, птичьи голоса — еще что-то радостное, смутное и нараставшее в своем приближении.
Хотя Петр Иваныч с большим вниманием, рвением отдавался всем мелочам устройства квартиры, но с таким ощущением, что это — неизбежная мелочь, житейская проза для спокойной настоящей жизни. Впрочем, он устраивается пока временно, только чтоб уцепиться, а по-настоящему после, там, где-то в центрах...
Когда?
Он в недоумении поднял голову, глядя невидящим взглядом в окно, из которого непонятно, помимо весенней яркости, врывалось нарастающее возбуждение, веселое, радостное.
В соответствии с ним ворвалась, сама возбуждение и радость, Катя.
— Дядя Петя, дядя Петя!.. Нина!.. Да что же вы сидите... Господи, ведь это преступление теперь сидеть в комнате... Как у вас прелестно стало!.. Через полчаса гудок дадут... Ну, что вы, право, как индюки.
И, высунувшись в окно, закричала тонким девичьим голосом:
— Уже отправляются?.. А где собираются?.. Никого не арестовали?..
А с улицы кто-то отвечал
— Никого... Приходите к «Золотому Якорю»...
— Дядя Петя!.. Нина!.. Слышите же... — доносится ее голос уже с лестницы и торопливо удаляющееся постукивание каблучков.
— Как с привязи сорвалась, — недовольно заметила Нина Павловна. — Почему же картины до сих пор не несут и трюмо? Ведь вагон весь разгрузили.
Петр Иваныч подошел к окну. Улица жила. Мелькали картузы, белые платочки, заплетенные девичьи косы, и плыл говор.
На пустыре выстроилась казачья полусотня. Лошади мотали головами. Не слышно было, но, должно быть, скомандовали, полусотня справа по шести свернулась в колонну и потянулась по улицам к окраине, где были коновязи.
В последние дни, правда, собиравшихся кучками рабочих казаки били плетьми, прикладами, топтали лошадьми; рабочие разбегались, прыгали через заборы, ныряли в калитки, в подворотни, и опять уж чернеют где-нибудь на пустыре или на перекрестке; сверху видно: среди них говорит кто-нибудь и, должно быть, отвечает их мыслям и чувствам, — подымаются руки, жестикулируют, поворачиваются друг к другу.
«Что же это такое сегодня, и о чем наболтала тут Катя?»
Ребенок расплакался, и няня, перестав катать, наклонилась, как боярыня, и уговаривала.
Петр Иваныч вдруг почувствовал усталость. Он кисло осмотрелся кругом, как будто все это давно и успело приесться. Взял шляпу и пошел к выходу.
Нина Павловна закричала тем особенным крикливым, базарным голосом, которым она стала кричать, только когда вышла замуж, и который он так не любил.
— Это же из рук вон! Тут полон дом дела, ничего не успеваешь, а он гулять отправляется.