Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
Шрифт:
— День нонче слободный... дай, думаю, зайду... Эх, служба наша!..
И он присел на лавку за стол.
— Родимый мой, чем мне тебя попотчевать?.. Не варила я... с тех самых пор не варила... о-о-о-о!..
Городовой крякнул, почесал за ухом:
— Мозоль у меня... вот до чего... стоять на посту нельзя, — и, помолчав, опять добавил: — Эх, служба наша!..
— Самоварчик либо поставить... постой, родимый, я зараз...
Она возилась у печки, щепля лучину, а слезы капали, и городовой лазал глазами по потолку, проводил ладонью по усам, то собирал, то распускал кожу над переносицей...
— Хочь бы одним глазком... что там с ним делают.
Тот откашлялся, поскреб под мышкой, повозился на лавке, как будто было колко сидеть.
— Трудно
Он откусил сахару, подул, сложив губы дудочкой, и с шумом втянул воздух с дымящимся чаем.
— Позавчера в наряде был. Теперь у нас под это сарай отвели; прежде пожарные лошади стояли, так очистить велено, — за город далече господам ездить. Да. Ночью часа в три ввели нас. Сарай здоровенный, конца не видать и крыши не видать, темь, только что фонарь на стенке возле дверей да посередке у стола. На столе, стало быть, черная скатерть, чернильница, перья, весь причендал. За скатертью — прокурор, возле — поп, отец Варсонофий, а этак-то — доктор. Фонарь над ними. Доктор как сел, закрылся руками, локти поставил на стол, так и сидит, ни разу не глянул. Батюшка все цепь крутит с крестом на груде, — вот, думаю, перекрутит, рассыпется. Серебряная, золоченая... Нда-а, стоим. Четверо нас. Да от охраны человека три стоят поодаль в темноте. Ну... На каланче к пожару прозвонили; слыхать, во дворе забегали, зазвонили, выкатывают и загремели в ворота. Стихло. Стоим, дожидаем. Прокурор все ногти чистит. Ножичек такой, там чего-чего хочешь: и ножички, и подпильники, и уховертка, и в зубах ковырять, и гребеночка усы расчесывать... Спрячет, посидит, опять достанет, опять чистить, так, думаю, наскрозь прочистил. И время-то много, и стоять скучно, и боишься, что скоро пройдет. Крыша худая, подымешь голову — звезды пробиваются.
Вошли двое. Глянул, так на сердце заскребло; замест лица маски черные, только что видать бороду да усы, да глаза ворочаются. Где потемней прошел один, потом другой. Тут я увидал, две веревки в темноте спущаются от самой от крыши, а под кажной под веревкой по табуретке. Один взялся, подтянулся — крепко; другой — крепко. Стали, дожидаются.
Гляжу я на них, и сволочь жадная! У одного дома на Березовой, за мостом, акурат против богадельни, как перед истинным!.. Так мало ему, суды лезет, еще хругваносец... Тьфу, прости, господи!.. За кажного они по сту целковых получают. Мы уж подавали начальству: чем им платить, так мы сами... все одно, не мы, так другие, конец один, а нам на брата по четвертной придется, — четверо нас. Ну, пока ответа нету еще... Ффу-у-у! Жарко... взопрел!.. Али еще стакашек? Ну, вот, стоим, ноги отстояли. Прокурор было спрятал, опять достал, опять зачал чистить... Только загремело по мостовой. Думали, пожарные назад, ан нет, у самых у дверей остановились. Шибко застучали. Глухо по всему сараю, как в гробу... Сразу двери распахнулись, ввалились двое городовых, а промежду их человек, бородатый, под руки его крепко держут. Впереди, сзади городовые, с ружьями; чиновник за ними, портфель под мышкой. Подошел к прокурору, рапортует: так и так, мол, доставил из дома заключения арестанта за номером. Прокурор поднялся, взял бумаги, расписался.
«Вы, говорит, господин Ушаков?» — «Да». — «Вы имеете полное право напоследок распоряжение сделать», — «Я хочу письмо жене написать». — «Можно, можно».
Прокурор заспешил, подал ему бумаги.
Энтот сел к столу, макнул, стал писать. И те-емь такая
в сарае стала, просто темь. Долго писал, лист кругом исписал.«Дайте мне, говорит, конверт». — «Да зачем конверт?» — прокурор-то. «А как же я адрес напишу?» Прокурор забеспокоился, — да, адрес действительно негде. Порылся, достал конверт: «Извольте».
Взял конверт, лизнул, запечатал, стал писать адрес, долго писал, как будто и конца этому не будет. Опять загремело по мостовой, остановились и опять ввалились городовые, и двое держут. Молоденький, — ни усов, ни бороды, я его и не признал спервоначалу. Зирк, зирк, во все стороны. Как увидал — петля слушается с крыши, как забьется у них в руках.
«Вы, — говорит прокурор, — господин Николюкин?»
Как завизжит, как закричит не своим голосом:
«Не-ет!.. не-ет!.. не-ет!.. Я — не Николюкин... я — не Николюкин... я — не Николюкин... я — Николаев...»
«Как, Николаев?»
Прокурор аж вскочил... Так по всему сараю шелест шепота: шшу... шшу... шшу... Доктор даже руки отнял, впервой глянул. Охранники — и те уши наставили.
«Я — не Николюкин... я — Николаев!»
Прокурор прытко побежал к телефону. Дзинь, дзинь, дзинь!.. «Вы, говорит, прислали к нам по ошибке арестанта под фамилией Николюкин, а он — Николаев...» Помолчал. Все притаились. И опять кричит в телефон: «Николаев... он сам заявляет...»
Опять помолчал. Тихо. Никто не дышит... «Да как же так!.. — сердится, значит, не хочет отойтить. — Тут недоумение... Я пришлю вам его назад...»
Опять послушал, потом потемне-ел с лица, положил трубку — и к столу. А к энтому, к первому-то, поп подошел, крест зажал. «На последних твоих минутах, говорит, принеси покаяние перед господом, он облегчит...» А тот попа за плечи обернул и — так: «Иди, иди, батюшка, иди...» Отец Варсонофий пригнулся, крест прижал, оглядывается, боком этак, боком поспешает, благословляет его, сам скорей к столу. Доктор лицо закрыл. Тихо и опять те-емь... Прокурор стоит, бородку крутит. И слышим из темноты: «Бороду петлей прихватил... больно, выпростай!..» И опять: «Сними с меня пальто... неловко... не тебе висеть...» И ахнуло в сарае: полетела из-под него на пол табуретка. А по сараю аж в ушах юзжит.
«Я — не Николюкин... я — Николаев... у меня мать... спросите у матери... у ма-атери... у ма-атери... у ма-а-те-ри...» — покеда голос не захлестнуло...
Думал, покеда к тебе сходят да наведут справки, все ночь, денек, другой поживет на белом свете, оттянуть хотел... Ну, вот!.. вот оно. Что мне теперь с тобою делать? Эх, служба!.. Куда шинель-то положил? Ну, чего? Не вернешь... а сама спрашивала... лучше б не приходил... Пойдем, что ль, могилку покажу...
У ОБРЫВА
I
Уже посинело над далеким поворотом реки, над желтеющими песками, над обрывистым берегом, над примолкшим на той стороне лесом.
Тускнели звуки, меркли краски, и лицо земли тихонько затягивалось дымкой покоя, усталости под спокойным, глубоко синевшим, с редкими белыми звездами небом.
Баржа и лодка возле нее, понемногу терявшие очертания, неясно и темно рисовались у берега. Отражаясь и дробясь багровым отблеском, у самой воды горел костер, и поплескивал на шипевшие уголья сбегавшей пеной подвешенный котелок, ползали и шевелились, ища чего-то по узкой полосе прибрежного песка, длинные тени, и задумчиво возвышался обрыв, смутно краснея глиной.
Было тихо, и эту тишину наполняло немолчное роптание бегущей воды, непрерывающийся шепот, беспокойный и торопливый, то сонный и затихающий, то задорный и насмешливый, но река была спокойна, и светлеющая поверхность не оскорблялась ни одной морщиной.
Всплеск рыбы, или крик ночной птицы, или шорох осыпающегося песку, или едва уловимый шум пароходного колеса, или почудилось — и снова дремотное, невнятное шептание, то замирающее и сонное, то встрепенувшееся и торопливое, и светлый, ничем не нарушимый покой реки под все густеющей синевой надвигающейся ночи.