Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Стихотворения
Шрифт:
Все, что мы знаем из лирики предшествующих эпох, включая сонеты таких гигантов, как Данте и Шекспир, по большей части «повествует» (трезво или, напротив, риторически-приподнято) о душевном состоянии поэта — в канонических формах, созданных веками и поколениями. Я не говорю уж о большинстве английских и французских современников Гете, редко и с большим запозданием выходивших за пределы рассудочной культуры слова XVIII столетия. То, что отличает лирику Гете от лирики его великих и малых предшественников, — это повышенная его отзывчивость на мгновенные, неуловимо-мимолетные настроения; его стремление — словом и ритмом — преображенно отображать живое биение собственного сердца, сраженного необоримой прелестью зримого мира или же охваченного чувством любви, чувством гнева и презрения — безразлично; но, сверх и прежде всего, его способность мыслить и ощущать
Этот новый строй поэтического мышления и, соответственно, новый лад культуры слова не мог бы осуществить поэт, будь он только «живописцем в литературе», не умей он вовлекать в гениальную круговерть поэтического творчества то, что было названо «экспрессивно-музыкальной стихией», добытой слухом, никак не зрением.
Конечно, «музыка в поэзии», «музыкальность поэзии» отнюдь не совпадает с музыкой в обычном ее понимании, равно как «живопись в литературе» никак не живопись как таковая — это только необходимые метафоры большого познавательного значения. Но Гете, так явственно ощущавший соприсутствие «музыкального» начала в иных своих стихотворениях, не раз говорил, что они могут быть поняты читателем, только если тот будет, хотя бы про себя, напевать их. С этим высказыванием поэта можно, конечно, и не соглашаться. Но верно то, что Гете нередко сочинял стихи в расчете на их положение на музыку. И сколько же «текстов» Гете вдохновило его великих музыкальных современников — Моцарта, Бетховена, Шуберта и, позднее, Шумана.
Слухбыл для Гете чуть ли не равноправным органом восприятия (наряду со зрением) — и притом не только на поприще поэзии, но и в прозе.
Будущий поэт с младенчества и вплоть до его поступления в Лейпцигский университет (1765 г.) неизменно слышал вокруг себя верхненемецкий диалект — местный говор его родного города и края. Отец, имперский советник, усердно приучал детей, Вольфганга и Корнелию, а заодно и свою супругу, говорить «более литературно». Но в Вольфганга (не говоря уже о «госпоже советнице») прочно въелись многие диалектизмы — уже потому, что они ему «нравились».
В Лейпциге своеобычное верхненемецкое наречие строго осуждалось. «Мне были запрещены парафразы из Библии, — пишет Гете, — равно как пользование простодушными оборотами старинных хроник. Мне вменялось в обязанность позабыть, что я читал Геймера фон Кайзерсберга (1445–1510; страсбургского проповедника, отлично владевшего народной речью. — Н. В.),и отказаться от поговорок, которые не ходят вокруг и около, а прямо берут быка за рога. Я чувствовал себя внутренне парализованным и теперь не знал, в каких выражениях говорить о простейших вещах. К тому же мне внушали, что надо говорить, как пишешь, и писать, как говоришь, мне же изустная речь и литературный язык всегда представлялись явлениями друг от друга весьма отличными и способными постоять за свои далеко не однородные права».
Гете с ранних лет и до гробовой доски всем сердцем любил простой народ, уважал его труд, его телесную и нравственную силу. Никакие пороки и неблаговидности, бытовавшие в народе, не могли смутить его. Он умел отличать здоровое зерно в простом человеке от наносного дурного, что пристало к нему под воздействием гнусной немецкой действительности, беспросветной нищеты и рабской зависимости. Гете любил наблюдать трудовую и семейную жизнь простых людей — крестьянина, лесничего, горнорабочего. Для Гете народ не был абстрактным понятием, как, скажем, для Вольтера, никогда не забывавшего о своем превосходстве над непросвещенным простолюдином.
Такая связь с народом, тесная солидарность с ним, с его жизненными интересами, с его радостями и горестями, и составляла прочную основу духовного демократизмаГете, всего его творчества, проникнутого высоким гуманизмом, да и всей его (во многом неудачно сложившейся) общественно-политической деятельности. Не случайно, конечно, что все созданные им наиболее обаятельные и трогательные образы — Гретхен («Фауст») и Клерхен («Эгмонт»), Марианна («Вильгельм Мейстер»), Филимон и Бавкида (V действие второй части «Фауста») — выходцы из народа. И все они гибнут, столкнувшись с беспощадным строем угнетателей. Такова концепция трагического,выстраданная великим поэтом.
3
Итак — об отдельных этапах жизни, а там
и творчества Гете. Маленький Вольфганг не был вундеркиндом, да поэты и не бывают таковыми. Он учился легко у отца и других преподавателей. Что касается отца, то он, считаясь с правом сына, «учил его всему шутя», но весьма основательно: французскому (впрочем, Вольфганг с ним знакомился и как неизменный посетитель французского театра, игравшего в оккупированном французами Франкфурте в пору Семилетней войны), а также итальянскому и, позднее, английскому, которому совместно с сыном и дочерью обучался и сам имперский советник, выступавший также и в роли учителя танцев.Обучение молодой поросли семейства происходило на дому, за вычетом нескольких месяцев, когда Вольфганг с большим недовольством посещал городское училище, что было вызвано перестройкой дома, предпринятой Иоганном Каспаром Гете вскоре после смерти его матери, фрау Корнелии. Кроткой, милой, благожелательной, всегда в белом опрятном платье — такой она навек запечатлелась в памяти внука. «…однажды, в канун рождества, бабушка велела показать нам кукольное представление, и это был венец ее благодеяний, ибо тем самым она сотворила в старом доме некий новый мир, и на детях, особливо на мальчике, долго сказывалось это глубокое, сильное впечатление».
Гете утверждал, что «многоразличные системы, из которых состоит человек», часто «взаимовытесняют… более того, взаимно пожирают друг друга». С ним этого не случилось. Разнообразные блестящие способности подростка заставляли многих достойных людей видеть в нем наследника их профессий. Юный Гете «тоже хотел сделать нечто из ряда вон выходящее», но ему «вожделенное счастье представлялось в виде лаврового венка, которым венчают прославленных поэтов».
С языком поэзии, с его усвоением обстоит не иначе, чем с усвоением просто языка: говорящие и тем более стихотворствующие младенцы не рождаются. Они перенимают язык с чьего-то голоса. Немецкую поэзию поры детства и отрочества Гете нельзя отнести к эпохам ее мощного расцвета. Она никак не выдерживает сравнения с полногласной, исполненной трагизма поэзией времен Тридцатилетней войны. За сто лет, прошедших со дня рокового для немцев Вестфальского мира (1648 г.), слезы повысыхали, возмущение народа было подавлено, отчаяние притупилось. Воцарилась «мертвая зыбь» безвременья. Самобытные традиции мятежного XVI и трагического XVII веков, измельчав и потускнев, сохранились разве лишь в худосочных стихотворениях на библейские темы. Значительным лирическим даром обладал разве что Фридрих Готлиб Клопшток (1724–1803), но советник Гете его не признавал, руководствуясь, надо думать, известным сужденьем Вольтера: «Писать нерифмованными стихами не труднее, чем сочинить письмо». Вольфганг Клопштока читал, но тайком от отца и не смея ему подражать. Остальные поэты держались общепринятой поэтики европейского Просвещения. Одни из них пели в сентиментальных гимнах хвалу господу и его премудрому творению, другие, напротив, писали сугубо светские стихи, добросовестно скопированные с ложноклассических образцов французских и итальянских анакреонтиков.
В Лейпциге, этом «малом Париже», студент Гете примкнул к школе немецко-французской анакреонтики (родоначальником которой был Фридрих фон Гагедорн, а наиболее популярной посредственностью И.-В.-Л. Глейм). Таков был выбор молодого Гете, и, уж конечно, не случайный. В центре анакреонтической поэзии как-никак стоял человек,пусть светский, беспечно срывающий «цветы удовольствия», но все же человек. Человек, но уже не «светский», — так только, на первых порах, — а человек, все разноликое людское племя, с его судьбами и конечным высоким его предназначением, и образует ту ось, вокруг которой вращается огромный мир великого поэта.
Ранние поэтические опыты Гете еще мало разнились от стихов его прямых предшественников. Юный стихотворец легко усвоил их «галантные сюжеты» и кокетливые эпиграмматические «разрешения» рассудочных антитез, — к примеру, противопоставление понятия «ночи вообще» понятию «ночи в объятиях любимой» («Прекрасная ночь»). Но и в этих ученических подражаниях сколько же живых, «необщих черт», предвещавших будущий облик поэзии Гете! Возьмем хотя бы стихотворение «К Луне». И оно не свободно от условной ложноклассической поэтики: туманному лунному пейзажу рассудочно противопоставлена нескромная мечта поэта одолеть пространство, отделяющее его от возлюбленной, взглянуть на нее хотя бы сквозь «стеклянную ограду» заветного окна. Он молит Луну: