Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Шрифт:
А дело было так: когда Станду приняли на «Кристину», люди сказали, что у Адамов, кажется, освобождается комната; этот Адам тоже забойщик на «Кристине», так что вы там будете как в своей семье. Станда отправился узнать; видит — красивый новый домик с садиком; у окна шьет женщина. «Вот муж вернется после смены», — сказала она и снова взялась за какое-то голубое платьице. Когда Станда зашел под вечер, в садике копался длинный тощий человек.
— Говорят, вы сдаете комнату? — спросил Станда через забор.
Человек поднял голову, и Станда почти испугался: такие странные были у того человека ввалившиеся глаза.
— Что? Комнату? — переспросил он, словно не понимая, и поскреб щетинистый подбородок. — А-а, вы насчет комнаты, — отрывисто проговорил он наконец и обернулся к окну. — Как ты думаешь, Марженка, найдется у нас комната?
— Ты и сам знаешь, — не поднимая головы, произнесла женщина у окна.
Человек почесал затылок, задумчиво глядя сверху вниз на откатчика Пулпана.
— Комната-то найдется, — сказал он неопределенно, — отчего же…
Он не сразу показал Станде комнату на чердаке; она была до того чистая и новая, что Станде стало даже не по себе.
Вот так Станда и поселился у Адама — жить все-таки где-нибудь надо, но в первую же ночь ему показалось здесь как-то удивительно
«Буду ходить с Адамом на шахту», — решил вначале Станда. Однако где там, никогда они не ходили вместе; бог весть в какую рань исчезал всегда этот Адам из дому — Станда всякий раз догонял его лишь у самой нарядной, где брал свой жетон; да еще Адам так смотрел на него ввалившимися глазами, будто вовсе не знал Станды, а потом пытался что-то сказать, смущенно кашлял, заикался, ловил воздух ртом и только после этого бурчал сквозь зубы: «Бог в помощь». Нелегко ему давалось это приветствие. Иногда Станда вместе с ним спускался в шахту; в душном, спертом воздухе клети, набитой мужчинами, воняло потом и старой одеждой; шахтеры громко переговаривались, либо поднимая кого-нибудь на смех, либо ругаясь; один Адам стоял как пень, загораживая ладонью свою лампочку, и смотрел отсутствующим взглядом на убегающие вверх стены; он никогда не раскрывал рта, и к нему не обращались, разве, самое большее, скажет кто-нибудь: «Бог в помощь, Адам», — и все. Откатчик Станда работал в другом забое, но по соседству с Адамом; как-то, жуя кусок хлеба с салом, в отсутствие штейгера, Станда заглянул в Адамов забой. Соседняя бригада вырубала толстый угольный целик, и Станда, хотя мало еще понимал в деле, не мог отвести глаз от полуголого Адама; позвоночник у него, правда, выступал на спине, как гребень, но Адам, казалось, сверлил уголь просто своими ввалившимися глазами — целик так и рассыпался на куски; уголь был чисто вырублен до самой кровли, которая просто сияла, точно сводчатая арка; замечательная работа! — почувствовал новичок Пулпан.
— Смотри, как бы не обвалилось, — сказал Адаму Григар, оглядывая свод.
Адам выпрямился, и позвонки у него хрустнули, словно фисташковые четки.
— Что? — спросил он. — А-а, это я еще доберу.
— У Адамовой бригады добыча почти всегда на треть выше, чем у остальных, — завистливо говорит Бадюра. — Я, ребята, как-то работал у них откатчиком, — ну и набегался же с вагонеткой, ровно почтальон! Головой ручаюсь, когда-нибудь Адама засыплет; лезет за каждым кусочком угля, когда кровля уже прямо на башку валится. Раз десятник кричит — ладно, мол, снимайте крепь и убирайтесь! Выбили подпорки, стойки, и кровля так и пошла трещать. А Адам вдруг и говорит: «Я тот уголь на кровле не оставлю, а то чего доброго он сам собой загорится». Я ему: стой, Адам, там уже трещит, того и гляди рухнет. А он, ни слова не говоря, взял да и полез туда с отбойным молотком. Три полные вагонетки еще нарубал, только вылез, вдруг — трах! — с кровли сорвался камень, ну прямо плита надгробная, такого камня я в жизни не видывал! Скала, что тебе собор, дружище! Так дунуло, что нас, будто кегли, во все стороны порасшвыряло. А Адам — бледный как полотно. «Когда-нибудь ты там и останешься, болван», — говорю я ему. Так и будет, вот увидишь. Но для чего он так делает, хотел бы я знать!
— Адам-то? Да он бы давно десятником стал, будь у него язык лучше подвешен, — заметил Григар. — Чтобы людьми командовать, другая повадка нужна.
— Что же, свое он зарабатывает, — рассуждал Бадюра. — За домик он вроде почти все уже выплатил, жена на людей шьет… не думаю, чтобы Адам так уж за деньгами гнался…
— Да, уж этот мне Адам… — проворчал Григар. — Видно, в голове у него не все дома, — добавил он неопределенно и плюнул на то место, куда нацелился отбойным молотком.
Видно, так и есть, — у Адама в голове не все ладно, а с виду славный человек. На всей «Кристине» нет такого работяги; слова в забое не скажет, бурит себе и бурит, только позвонки под кожей топорщатся; а кончится смена — ладно, сложит аккуратненько свои вещички, натянет рубашку, пиджак и, не говоря ни слова, идет к клети. Потом полчаса моется под душем. Иной шахтер проведет разика два мокрой ручищей, шлеп-шлеп по грешному телу, отряхнется — и уже лезет в штаны; а у Адама собственная щетка и губка, и когда остальные давным-давно гуськом плетутся домой, он все еще мылит и трет свое костлявое тело — только ввалившиеся глаза рассеянно моргают под клочьями мыльной пены. «Подожду его», — иногда решает откатчик Станда, да разве дождешься? Станда уж не знает, что бы еще помыть и потереть, — в молодую кожу угольная пыль не так крепко въедается, — не знает, как еще и еще завязывать и развязывать башмаки, а длинный Адам все трет и трет под душем тощие бедра и втянутый мохнатый живот, просто конца не видно.
— Так что ж, Адам, идете?
— А-а, ступайте себе, — басит в ответ Адам, намыливая впалые бока с выступающими ребрами. И верно говорят, что шахтеры самые чистоплотные среди рабочих, потому что они ежедневно моются с головы до пят, но у Адама это прямо обряд какой-то, так долго и основательно он намывается. Что ни говорите, а когда божье создание оказывается голым, незачем ему смотреть сокрушенно, как причетник в страстную пятницу. Один, моясь, насвистывает, другой фыркает, а третий отпускает шуточки вовсе не для женских ушей, но так уж положено у мужчин; всякий по-своему шумит, радуется, что смена кончилась, один Адам молчит и печально моргает, углубленный в свои тяжелые мысли. Странный все-таки этот Адам.
И не говорите, что все в порядке: он спит на кухне, а его жена — в комнате, где всюду занавесочки, что Мария сама вышила. Насколько известно Станде, Адам никогда не входит в эту комнатку. Придет с работы, возьмет из духовки кофе и тянет медленно, присев на ящик с углем; у Марии в соседней комнатке руки с шитьем опускаются на колени, и она сидит, прямо скажем, просто неживая, только время от времени плечи ее высоко поднимает глубокий вздох. Тюк, тюк, — клюет канарейка над ее головой и пробует пустить трель, но сама этого пугается и умолкает — такая там тишина. Потом Адам встает и на цыпочках выходит в садик. Мария поджимает губы и снова берется за шитье; застучит швейная машинка, зальется и засвистит канарейка, во дворике заворкует парочка голубей. Верзила Адам присядет в садике на корточки и копошится в молодой рассаде морковки либо петрушки. Или выйдет во дворик и мастерит там что-то, — к примеру, новую клетку для
голубей, либо подставку для своей фасоли, — и сосредоточенно, тяжелым взглядом смотрит на свою пустяковую работу, моргая ввалившимися глазами. На крыльцо выйдет Мария и произнесет, ни к кому не обращаясь: «Я отнесу шитье туда-то и туда». Адам что-то проворчит, не поднимая головы; но когда калитка захлопнется, он выпрямится во весь рост и смотрит вслед жене — она идет ровно, даже ее высокие красивые бока не дрогнут… Мария давно уже скрылась за шахтерскими домиками, а Адам все стоит неподвижно и высматривает ее глубоко запавшими глазами. Так и есть — кое у кого не все дома в голове… или в сердце.А однажды откатчик Станда узнал обо всем от Фалты, известного под именем Пепека, — молодого подручного забойщика, сквернослова и задиры.
— Я бы с такой бабой церемоний не разводил, — заявил Пепек. — Покажи ей, каков ты есть мужик, вот и бросила бы вздыхать. — И Пепек тут же подробно и обстоятельно разъяснил, как он лично поддержал бы мужскую честь. — Спроси-ка у Анчки, парень, — самодовольно процедил он. — Вот как надо, тогда баба как шелковая будет, хоть веревки из нее вей… Ты спрашиваешь, что с Марией? Да она дочка помощника штейгера с «Мурнау»; ходила в школу какую-то, где девчонок учат шить и вязать — не знаю, на кой черт им эти кружева да платочки, и не высморкаться толком; однако такая девчонка сразу воображает, что невесть какая благородная стала. Словом, Мария эта завела знакомство с каким-то учителишкой — пальцем перешибить можно, чахоточный или что-то вроде того, — а он только одно и знал, что все, бывало, таскал ей книжки да стишки там разные. Отлупить бы ее как следует, — заключил Пепек. — На что бабе книжками голову забивать! Ходит словно малахольная, а ты ей на небе луну показывай, ахи да охи, да еще чтоб пахло от тебя, как от ландыша, тьфу! И я другой раз кое-что почитываю, подумаешь, — добавил Пепек с видом знатока, — но бабам я бы книг в руки не давал, какие еще им романы, верно? А учителя-то этого взяли да и перевели куда-то — и крышка; о чахоточном больше ни слуху ни духу. Мария от этого вроде как спятила, будто бы и в воду прыгала, вон в тот Голанский прудик, а потом уж жила, словно тело без души. Тут Адам с ней и познакомился да сразу — я на ней женюсь; заело, вишь, его — ведь она вроде как барышня была, понимаешь? И образованная-то, и печальная-то, и вообще, — презрительно сплюнул Пепек. — Понимаешь, этот Адам — баран, и Библию читает — удивляюсь, как такой тюфяк и шахтером-то стал. Три года в те поры он вокруг нее ходил, ровно она святая; как-никак девчонка… надо полагать, мамаша не одну оплеуху ей закатила, потому что девка на свадьбе чисто покойница была — только саван надень да в руки сломанную свечку дай, и готово — закапывай на шесть локтей в землю; зато Адам — вот бы тебе поглядеть! — вел ее будто стеклянную… Что и как там у них было в первую ночь, этого он, должно быть, никому не скажет; но на следующее утро Мария не встает, губы искусаны, — сердечный припадок, что ли, — а Адам перетаскивает свою постель в коридорчик. Вот какое дело-то вышло, парень. Не прошло и недели, как Адам постарел, стал таким, как сейчас: глядит словно из могилы, сгорбился, словечка не проронит. И работает рук не покладая, точно с ума спятил: занавески для Марженки, мебель для Марженки, домик для Марженки — все, что душенька ее пожелает; дома и дышать-то опасается, как бы шахтером от него не запахло. Потому он после смены так и надраивается. Да, парень, ежели тебя баба знать не хочет, так тут уж не умолишь, не упросишь ее, хоть тресни! Понятное дело, Адам не кавалер, не герой из романа, но что он мужчина — не сомневайся, черт побери! И сам небось видел в душевой — мужик что надо! Да ничего не поделаешь! Она на ночь-то всегда запирается, а он в это время то ли Библию читает, то ли еще что. Так это у них и тянется, — если хочешь знать, лет пять. Не то чтоб она его не любила… где она такого добряка сыщет, верно? Другой, не сомневайся, дал бы ей хорошего пинка в зад, да и нашел бы себе другую; не для того люди женятся, чтобы по ночам молиться. Иногда оба всю ночь напролет ревут… Труднее дело, братец, если ты бабе так противен. Я думаю, все дело в том учителе да в книжках. Умей Адам вздыхать и ворковать, как в романах: «ангел мой», «звездочка моя» и тому подобную чепуху, так у нее, приятель, коленки бы затряслись, сказала бы она «ах» — и готово дело; но, понимаешь, Адам и рта не разинет, глазами только сверлит… Говорила мне Анча, — это с которой я живу, — что когда Адам посмотрит на нее своими гляделками бараньими, так ее просто тошнит, и она не согласилась бы с ним жить ни за какие деньги. У-у, лучше, мол, помереть. Пугало он настоящее. И говорит-то это кто — бесстыжая Анчка. Но Мария… такую женщину либо приворожить нужно, либо силком взять. Я бы показал Адаму, что к чему. Черт, такая красивая бабенка, — сокрушался Пепек. — Она, брат, все в себе затаила, как фитиль — только поджечь ее… Вся так и закраснеется под самую блузку. Словом, в тихом омуте… да. Но ты, Станда, держи ухо востро, станешь на нее заглядываться, у Адама жилы так и надуются, — возьмет и убьет, ни на что не поглядит. Однако погоди, долго ты там не проживешь; у них еще никто долго не выдерживал…
Что ж, теперь Станде все ясно. Вероятно, так оно и есть, как говорил Фалта, он же Пепек. Но Пепек на все глядит одними глазами, а Станда другими. И не только глядит; он слышит это молчание, чувствует это горе и сам живет, боясь дохнуть, ходит на цыпочках, чтобы не зашуметь ненароком. Стоит споткнуться на лестнице, как по всему дому словно выстрел загремит, Мария, должно быть, побледнеет с испугу, и шитье вывалится у нее из рук, — беги, беги же к ней, кинься к ее ногам, положи ей голову на колени: не пугайтесь, Мария, это я споткнулся по молодости лет. И она… зальется краской под самую блузку, пальцы затрясутся. «Я знаю, Станда, вы тоже так одиноки на свете. Вы напоминаете мне одного человека, я знала его несколько лет назад, с тех пор никто, никто меня не понимает…»
Нет, это невозможно, потому что Адам во дворике мастерит новую клетку для голубей; он никогда и носу не высунет из дому, ходит только на работу, его запавшие глаза видят все. Вот если бы Станда заболел неизлечимой болезнью (Станда пока еще ничем не болел, но представляет себе, как это необыкновенно красиво и грустно); он лежит наверху и тяжело дышит, у него сильный жар; вот тихо, тихо скрипнули ступени — и в дверях стоит Мария. «Вам ничего не нужно?» — «Нет, ничего, спасибо; я знаю, что скоро умру». — «Не смотрите на меня так, у вас такие же глаза, как у того, кого я любила. Он умер, а с ним и мое сердце». — «Нет, оно живет, я даже отсюда слышу, как оно бьется. О, если бы я осмелился положить вам голову на грудь, она перестала бы так безумно болеть… тук, тук». И снова тишина, дрожащие пальцы перебирают его волосы. «У вас все еще болит голова, Станда?» Господи Иисусе, Мария, Мария, Мария!..