Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в шести томах. Том 3
Шрифт:

И я тоже подивился Женьке: да, действительно, раз уж развелись, так что ж ходить еще. Никакой самостоятельности нет у парня. А режиссер, так тот еще и прибавил: вот попадет он еще два разика на пятнадцать суток, дадут 206-ю статью и из Москвы, на 101-й километр.

И все мы понегодовали, покачали головой, осудили его и решили: парень плохо кончит. Еще месяц, еще два…

Но плохо кончил он в этот же вечер. Вероятно, через минут двадцать после того, как в последний раз стукнул пальцем в мою дверь, не сказав свои последние два слова.

Какие же были они, эти слова? Этого уж никто не узнает. Покончили с ним, вероятно, сразу, просто рубанули сзади. Не по плечу, как это полагается в честной топорной драке или рубке, а подло, поперек туловища, словом, его не разрубили, как полено, вдоль, а свалили поперек — как дерево. Топор прошел через ребра, кишки, легкие, позвоночник, даже, кажется, почку. Но Женька упал не сразу, у него еще хватило сил добраться до уборной на первом этаже. Там он выхватил откуда-то таз и выскочил с ним на улицу. На пороге он и свалился. Так покатился и загрохотал, выскочили жильцы и увидели: под лампочкой лежит человек, лицом в снег, снег мокрый,

багровый, талый, дымится. Перевернули — Женька! По автомату вызвали "скорую". Приехала "скорая", подняла Женьку и увезла к Склифосовскому. Вот и все, что известно. Ни на один вопрос, который рекомендован древними для установления истины, где? кто? когда? с чьей помощью? при каких обстоятельствах? с какой целью? следствие ответить не смогло. Где? — официально на пороге его же дома — но вот бродят же по переулку темные слухи, что не так это: что после удара он прополз еще метров тридцать.

Пустырь, на котором стоит его дом, — это по существу зады старого рынка. Они состоят из несокрушимо глухих цитаделей: склады, лабазы, задние стены магазинов, какие-то хозяйственные строения с железной дверью, без окон. И безлюдье. И полное ночное безлюдье, среди несокрушимых купецких твердынь этого поистине купеческого кремля. Ни фонаря, ни лампы, ни оконных проемов, только железные решетки и железные двери и нескончаемые, вдвинутые друг в друга проходные дворы. Тишина, темнота, звук глушится о камень. А рядом тут же большие, современные здания, котельная, трубы, детская площадка, великолепная школа, школьный садик, на котором летом разводятся какие-то лекарственные растения. Но все это как в футляр засунуто внутрь кирпичной кладки, так что кричи не кричи — никто тебя не услышит. Вот, говорят, там, в этом каменном сосредоточье и ухлопали Женьку. Так или не так — не знаю. Не знаю и того, пошел ли он от нас домой, или пошел дальше, туда, где его уже поджидали убийцы (или убийца?). Знал ли он их? Сговаривался ли с ними о чем-нибудь? Обманул ли? Не удовлетворил ли каких-то их претензий, или, может, просто они боялись, что он их выдаст в чем-то, — тут уж ничего не поймешь и ничего не разрешишь. Последнее время Женька, как я говорил, жил очень путано: водка, бега, драка, первая жена, вторая жена, первый развод, второй развод, дележ квартиры, какие-то товарищи, выскакивающие из углов, топор всегда крутится возле такой мути.

Кто? Вот это, конечно, основной вопрос. Ответа на него нет, да и вряд ли будет.

Ведь милиция застала его уже умирающим.

А потом… ну, знаете, как раньше пели по дворам под шарманку:

В больницу привозили,

Ложили на кровать,

Два доктора с сестрицей

Старались жизнь спасать.

И дальше:

Спасайте, не спасайте,

Мне жизнь не дорога.

Жизнь Женьке, действительно, была не дорога. Ведь если бы два доктора с сестрицей и спасли его тогда, он на всю жизнь остался бы коечным инвалидом. У него ведь была разрушена вся нервная система и перебит позвоночник, разрублены легкие. Но вот что удивляет меня больше всего. Ведь помимо двух докторов и сестрицы сидел над Женькой и еще кто-то, жадно вслушивающийся в его бред. Потом один уходил, приходил другой, другого сменял третий и так всю ночь, — все они хотели вырвать из перерубленных Женькиных недр хоть что-то о его убийце, хоть намек, хоть бред какой-то, но ничего не вышло. Никаких имен Женька не назвал, ни одного намека не обронил даже. Умер и все.

И когда его тетка сообщила кому-то из группы "по делу об убийстве…" последние слова умирающего Женьки: "Тетя, что же я сделал кому плохого? За что меня так?" — главный махнул рукой и сказал без всякого выражения: "Э-э." Это явно не шло к делу об убийстве.

"И вот он мертв и взят могилой", и не только мертв, но еще изрублен, изрезан, забыт, и в нашей квартире поговорить мне о нем не с кем. За стеной живет его молодая жена, но она уже давно жена другого, еще за другой стеной, через коридор, его тесть и теща, но они говорят: "А мы ведь сколько раз его предупреждали, что он так кончит", — и значит с ними тоже не поговоришь. Проходные дворы, где его убили, обследованы, прощупаны, сфотографированы но так ничего и не сказали, но я все хожу по этим купеческим крепостям и школьным садикам и все смотрю: не попадется ли мне навстречу большая черная кошка с шелковистой шерстью и голубыми глазами. Не остановится ли она и не скажет ли мне "мяу".

Вот с ней бы мы уж, действительно, наговорились!

Комментарии

Рассказ впервые опубликован в журнале "Простор", 1986, № 6.

В основу рассказа положены действительные события, происходившие в "коммуналке", в которой жил писатель. У героя рассказа Женьки был прототип Генка.

ЦАРЕВНА-ЛЕБЕДЬ

На старую дачу (на ней еще висела жестянка страхового общества "Саламандра") приехала новая дачница. Мы, ребята, ее увидели вечером, когда она выходила из купальни. Сзади бежала черная злая собачонка с выпученными глазами, а в руках у незнакомки был розовый кружевной зонтик с ручкой из мутного янтаря. Проходя мимо нас, дачница улыбнулась и сказала: "Здравствуйте, ребята". Мы смятенно промолчали, тогда она дотронулась до зонтика, и он мягко зашумел и вспорхнул над ней, как розовая птица, я ахнул, собачка вдруг припала на тонкие лягушачьи лапки и залаяла, но хозяйка наморщила носик и сказала: "Фу, Альма", — и та осеклась, так они и ушли.

Хозяйка была голубоглаза, белокура и прекрасна; собачонка безобразна, как жаба. Случилось это в 1925 году в большом яблоневом саду, километров за десять от города, возле дряхлой купальни, сбитой неизвестно кем и когда из серебристо-серых еловых досок. Вообще все в этом яблоневом саду возникало за зиму как бы само и неизвестно откуда. Даже происхождение сада и то терялось где-то в незапамятной давности, просто не то лет пятьдесят, не то лет семьдесят назад приехали сюда откуда-то люди, вскопали, очевидно, вручную, лопатами желтоватую суглинистую землю, изрезали степь участочками

точно, ровно, по веревочке, настроили лубяные домики с узорчатыми водостоками из листового железа и смешными петушками-финтифлюшками, а когда все это сделали, то насадили этот чудесный яблоневый сад. Так он и возникал среди колючей степи как неожиданная прихоть природы — маленькое и прекрасное чудо ее. Идешь по степи — все пыль да пыль, да гудящие телеграфные столбы, черные птицы с полуоткрытыми клювами на проводах, и вдруг ты поднялся на холм — и сразу же перед тобой — старинные мощные дубы, похожие на задумавшихся библейских старцев, трепещущие, быстро живущие ивы, и каждый листик переливается то серебром, то чернью и, наконец, розовое облако — яблони, вишни, груши и еще какие-то деревья и кусты со сладким ванильным запахом. Над этим местом всегда кричали птицы и носились большие черно-синие стрекозы с мутно-зелеными шарами глаз и клеенчатыми, в мелкую сеточку желтыми и дымчатыми крыльями. А какие чудесные лягушки с пикейными брюшками, только что сделанные из лучшего зеленого целлулоида водились в этих прудах! Каких ящериц мы тут ловили! Мы — это двое парней и двое девчонок! (Они были двоюродными сестрами и учились на класс выше.) Мы любили это место, которое называлось по-разному — Дубки, Головановские сады, Нагилевский лес, Дача 12-го года (в память победы над Наполеоном) — смотря по тому, о каком уголке этого малого и милого края шла речь. Взрослые, например, ходили танцевать на Дачу 12-го года, а мы купались здесь в озере Головановского сада. И хотя в саду этом было тенисто, а в густом вишеннике порой даже сыровато (его почему-то никто не прорубал, и, разрастаясь, он дичал и хорошел все более), жара здесь все-таки стояла степная, сухая, изматывающая. Поэтому мы почти весь день, от зари до зари, проводили у пруда. Не в купальне, нет! Она всецело принадлежала взрослым, они выстроили ее для своих, не особенно понятных нам надобностей — а прямо под ветлами, на гребне обрыва или в большой глинистой пещере, в крайнем случае на мостках. Мостки эти стояли на хорошем ровном месте, с них отлично было нырять и показывать, где тебе с головой, а где с ручками. А затем мы были еще и учеными людьми и собирали коллекции ловили бабочек, стрекоз и огромных жуков-водолюбов. У меня же было совершенно особенное, ответственное задание. Однажды мой дядя Александр Алексеевич, узнав, чем мы занимаемся, вдруг удовлетворенно сказал:

— Ага, значит, ты мне понадобишься! — И привез из города банку формалина с притертой пробкой.

— Вот чем эту дрянь таскать, — сказал он, — принеси мне гадюку! Я обомлел:

— Какую гадюку? Зачем? Она же ядовитая?

— Дурак, — улыбнулся он, — ядовитая змея — это красиво! Я поставлю ее себе на стол. Сделаю группу: гадюка заглатывает лягушку, понимаешь? Принесешь — получишь рубль.

Рубль — деньги, конечно, немалые, но заработать их мне так и не пришлось — змей в наших местах не то не было совсем, не то было так мало, что они никогда не попадались нам на глаза, и, сколько мы с Верблюдом ни шарили по пещерам (мы все почему-то были убеждены, что змеи живут в пещерах, — смотаются так клубком, лежат и шипят), так ничего и не принесли. Тут надо оговориться: поймать гадюку — это было не только поручение, почетное для настоящего мужчины, но и строго доверительное, так внушил мне дядя. И понятно почему: если бы бабушка узнала, какое мне дал задание дядя, шум был бы на все Дубки. Я добросовестно держал все в великой тайне, но тут меня подвел Верблюд. Верблюдом его звали за меланхоличность, широкую кость и неуклюжесть. Он всегда путался в своих руках — непомерно длинных и угластых — и не знал, куда их девать. Свою нелепость он сознавал сам и, наверное, поэтому каждое новое знакомство начинал с предложения: "Давай соткнемся любя до первой крови". А когда дрался, то крутил кулаками перед носом и сам не бил и другому не давал ударить. Так вот этот Верблюд взялся мне помогать, потому что тоже хотел стать ученым, — и про трепался, чем мы занимаемся по вечерам, Борису Козлу. А Козел был дух, заводила, первый насмешник, и он мне устроил такой номер, что после надо мной грохотал весь пруд: прибежал к старшей из сестер — Нелли, с которой мы дружили, так что она была отчасти в курсе всех наших дел и знала, что мы для чего-то ловим змею, влетел, гад, как оглашенный и страшным сипом прохрипел:

— На пруду Ученого змея ужалила! Лежит, а кро-виш-ши, кровиш-ши!

Неля, красивая высокая армянка с двумя иссиня-черными косами и тончайшим золотым загаром на удлиненном византийском лице, побледнела, но не растерялась, подбежала к домашней аптечке, выхватила оттуда бинт, пузырь с йодом, склянку со спиртом и, не ожидая Козла, бросилась на озеро. А на озере уж никого не было, потому что вечерело, собирался дождь и только ветер гулял и гудел в пустой купальне. На мостках сердитая старуха Горинова полоскала какую-то голубую тряпку. Увидев Нелю, она сказала:

— Что, лунатик на тебя, что ли, нашел? Бежишь как лошадь! А мостки-то гнилые, я и то чуть не провалилась.

— Тут мальчик где-то, — сказала Неля. — У него с ногой что-то.

— Нет твоих мальчиков. Все в кино повалили, — ответила старуха. — Вот подержи-ка покрывало! Так! Ничего! Чисто! Только не надо его было в кипятке мыть, а то видишь, тут грязь заварилась. И все равно как новое. Покупали Катиной матери, а теперь Катя сама будет под ним спать. Вот что значит настоящая вещь!

Так мы узнали, как звать нашу дачницу и к кому она приехала. Дня через два выяснились и другие подробности — она племянница старухи Гориновой, балерина из Москвы. У нее сейчас в комнате висит большое зеркало — так она вырядится перед ним и танцует. Зимой она будет играть Царевну-Лебедь.

Когда я услыхал о Царевне-Лебеди, мне сразу стало тесно и трудно дышать.

— А богатая, — сказал Верблюд. — Зонтик кружевной, одна ручка что стоит.

У Бориса Козла, что сидел рядом со мной, заблестели даже веснушки. Был он рыжий, верткий и верно похожий повадкой и лицом на драчливого козленка, поэтому его так и звали.

— У-у, — сказал он азартно, — что там зонтик! А сколько у нее платьев, ты знаешь? — И осекся, соображая, сколько же — три или тридцать три? — И все как одно, ненадеванные, а танцует голая, только на шее жемчужина на цепке болтается.

Поделиться с друзьями: