Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Шрифт:
Мы порадовались. Каждому журналисту приятно, когда его материал заметят и отметят.
И так, радуясь — и успеху своих материалов, и тому, что кончилась длинная командировка, и тому, что мы снова дома, среди друзей, товарищей, — я и Вера добрались подвальными отсеками до «предбанника», каковым термином именуются комнаты перед кабинетами редакторов во всех газетах на свете. Своды «предбанника» подпирались толстенными брусьями. На одном из них, не веря своим глазам, мы прочли приказ по редакции. Смысл приказа был довольно путаный, из него явствовало только то, что мы за невозвращение в срок с Волховского фронта, как злостные нарушители государственной дисциплины в военное время, из редакции увольняемся. Зато уж совсем явственной была подпись под приказом: «Золотухин». Добрался-таки этот невеликий гражданин до одного из тех, кто, по его представлениям, слишком громко стучал сапогами в редакционных коридорах.
С
1
Зимний Ленинград угрюм, прокален морозом, накрыт мглистой шапкой холодных, хмурых туч. Голод надломил людей. Смерть в каждом доме, в каждой квартире. Она во дворах, на улицах, площадях. Перемерзли, перелопались трубы водопровода и канализации; на лестницах, в подъездах — грязные ледяные потоки, застывшие в своем буйном беге по ступеням с этажа на этаж, залегшие пластами у входов, на лестничных площадках. Лед на улицах. В него все глубже уходят вмерзшие трамваи, автомобили, люди, которые упали однажды в сумерках, да так и остались лежать, к утру заметенные вьюгой. Плотные снежные сугробы, и глыбы льда, если судить по окнам первых этажей, со входам в булочные и кипяточные, уже достигли толщины в метр, в полтора.
Люди борются за жизнь, никто умирать не хочет, все хотят дождаться минуты, когда будет сломлен хребет у врага; в такую светлую минуту верят, ни на миг не сомневаясь в том, что она непременно придет. Но когда? Нам известно, что немецкими войсками под Ленинградом уже командует не старый знакомец Вильгельм фон Лееб, который после разгрома гитлеровцев под Тихвином ушел в отставку. Место генерал-фельдмаршала Лееба занял его недавний подчиненный Георг Карл Фридрих Вильгельм фон Кюхлер. Кюхлер тоже знаком нам достаточно. Эго он командовал 18-й армией немцев, которая входит в группу «Норд» и против которой вот уже полгода, начиная с дальних подступов, с Прибалтики, сражаются наши ленинградские войска.
И у фон Лееба и фон Кюхлера тактика одна, определенная, надо полагать, директивами высшего гитлеровского командования: беспощадно душить Ленинград голодом и холодом. В сочетании одного с другим, в сочетании голода и холода, таится страшная сила. Дровяные склады на пустырях за дощатыми заборами завалены ледяными трупами. Когда на этих пустырях торговали дровами, ворота их закрывались на замок. Сейчас ворота распахнуты на весь размах. Мертвых, надрываясь, родственники притаскивают на решетчатых детских саночках, на волокушах, устроенных из обмерзших одеял, а то и просто так — за ноги по снежным буграм и раскатам.
В иных семьях уже никто не имеет достаточных сил, чтобы дотащить такой груз до склада. Тогда, не слишком раздумывая, оставляют труп в соседнем подъезде. О смерти близких не заявляют, чтобы до конца месяца пользоваться их продуктовыми карточками и получать дополнительные куски хлеба на их имя.
Сопротивляясь смерти, люди идут на нехитрые выдумки. В заледенелых квартирах выгораживают комнату-другую, устанавливают железную печку, которую в годы гражданской войны называли «буржуйкой», а теперь кличут «печуркой», или складывают плиту из кирпича и создают оазис относительного тепла. Дрова еще есть в Ленинграде: не все сожжены заборы, не все разобраны деревянные домишки прошлого столетия. Правда, их осталось уже и не так чтобы много. По вечерам, чуть сумерки, в боковых улицах, в переулках слышен гулкий треск досок. Отдирать начали даже противоосколочную обшивку с магазинных витрин. Рассказывают, что городские власти доложили Андрею Александровичу Жданову: растаскивают, мол, на дрова лари и павильоны на ленинградских рынках. «Отлично, — ответил Жданов. — Ларей, когда они вновь понадобятся, понастроим сколько угодно. А вот что люди проявляют хоть какую-то жизнедеятельность — это сегодня дороже всего. От жизнедеятельных смерть отступает».
Из заколоченных фанерой окон в домах по всем этажам торчат коленчатые трубы из ржавой жести и, покрывая копотью лепные фасады, дымят с утра до ночи. Из-за этих труб, из-за печурок то там, то здесь ежедневно пожары. Ударит снаряд, раскидает головешки — и занялось. Дома горят долго: огонь заливать нечем: с Невы: и с Невок воды не навозишься, а в пожарных люках ее. нет: замерзли трубы.
Страшно смотреть, когда день и второй, не угасая, горят этажи преогромнейшего дома. Горят, прогорают, обваливаются; огнем полна тогда вся каменная коробка, шальным светом светится она по вечерам сквозь многие десятки жарких окон, искристое пламя за ними кипит, свивается, скручивается, длинно выплескиваясь в улицы и в небо. На тротуарах, на мостовых вокруг плавится снег, натаивают большие дымные лужи. Огонь постепенно затухает сам, когда уже гореть нечему; лужи схватываются льдом, это уже катки, через которые не пройдешь не поскользнувшись. А если свалишься, можешь и не встать, чего доброго.
Людей на улицах мало. Закутанные
в платки, башлыки, шали, движутся все медленно. Куда идут? Кто за водой на реку или на канал — к проруби. Кто уже с водой — еле-еле несет полведра, а то и меньше. Кто отправился в булочную за куском хлеба по карточке. Получил да тут же, только выйдя на улицу, и ест его, выдержки добраться с ним до кружки кипятку не хватает.Я хожу по городу, всматриваюсь в его мучительно-героическую жизнь, хочу увидеть и запомнить все. У меня есть для этого свободное время, много свободного времени. Образовалось оно так. Прочитав приказ редактора на столбе в подвале, я повернулся и хотел уйти из редакции. Один из членов редколлегии остановил меня, привел в редакторский кабинет, и оба вместе — редактор и этот член редколлегии — они предложили мне написать объяснение, почему мы опоздали выполнить распоряжение, отданное в Тихвин телеграммой-«молнией». Я написал и оставил несколько страничек у редактора на столе. «Обсудим», — сказал он, не глядя на меня. «А пока что же?» — «А пока можете распоряжаться своим временем, как вам будет угодно».
Мы решили отнести посылочку, которую привезли из Тихвина родителям авиационного командира. Адрес был и на конверте с письмом, и на самой посылочке, надписанной химическим карандашом. Предстояло найти дом почти на самом скрещении Екатерингофского и Лермонтовского проспектов. День был солнечный, яркий. Высоко в небе ходил немецкий бомбардировщик — вел разведку. Лениво постреливали зенитки, не надеясь сбить на такой высоте, по хотя бы отогнать его. Преодолевая гребни слежавшихся, утоптанных сугробов, скользя, кое-как удерживаясь на ногах, мы пробирались по отлично, еще, как говорят, с юных лет, знакомому мне району, с которого когда-то, приехав из Новгорода, я начал систематическое, планомерное изучение Ленинграда. Пожалуй, нет ни одного порядочного здания в пространстве, обведенном Фонтанкой, проспектом Майорова и Невой, историей которого я бы не поинтересовался в свое время. Не утверждаю, что все мои знания абсолютно точны; по если соврали книги, если присочинили знатоки старого Петербурга и нового Ленинграда, то, естественно, и я иду по их стопам. О районе Сенной площади и окрестных улиц мне подробно, том за томом, рассказывали «Петербургские трущобы» Всеволода Крестовского, а затем романы Федора Достоевского. Вот между Спасским и Демидовым переулками притих старый домина, в котором был некогда шумный «Малинник», а на углу Таирова можно видеть и дом де Роберти — два знаменитых трущобных притона с их путаными проходными дворами, в которые заведут, бывало, человека, да так никто его больше и не увидит в живых. А поблизости стояла и еще одна достопримечательность, прошедшая через русскую литературу XIX века, — «Вяземская лавра», трущобища между Горсткиной улицей и нынешним Международным проспектом. В Столярном переулке за каналом Грибоедова, недалеко от школы, в которой я учился, стоит дом, где Достоевский писал «Преступление и наказание». Район здесь преподходящий для того, чтобы у писателя создавалось должное для такой книги настроение.
А совсем рядом с моей бывшей школой, на углу проспекта Майорова и капала Грибоедова, Кибальчич «со товарищи» в ночь на 1 марта 1881 года начинял взрывчаткой самодельную бомбу, чтобы утром покончить с ненавистным Александром II. Мы, школьники, старательно разыскивали на черных лестницах квартиру, в которой это происходило и где в канун покушения заседал исполнительный комитет «Народной воли»; мы вламывались в чьи-то кухни, выспрашивая у встревоженных домохозяек подходящего возраста, не помнят ли они Веру Николаевну Фигнер или Софью Львовну Перовскую.
По следам Кибальчича добрались мы тогда до Большой Подьяческой и в доме № 37 отыскали квартиру, где была динамитная мастерская Исаева. Мы толпились среди чужих комодов и кроватей в комнатах, где бывал Желябов, откуда доставляли динамит для взрыва в Зимнем дворце.
Знал я немало и других адресов. В доме на углу Пряжки и улицы Декабристов писал о Прекрасной Даме и умер Александр Блок. На улице Союза печатников, в квартире декабриста Одоевского, жил Александр Грибоедов. Здесь под диктовку были размножены десятки рукописных экземпляров «Горя от ума».
Известно мне, где помещались знаменитый «Лупа-парк» и та сцена, на которой давал представления театр Комиссаржевской; давным-давно я побывал в буфетной Юсуповского дворца на Мойке, где Юсупов и Пуришкевич с одним из родственников Николая II пытались отравить Гришку Распутина, а потом, настигнув у Садовой решетки, дошибали пулями из пистолета «савадж». В доме № 13 на улице Глинки темной глыбой стынет бывший дворец великого князя Кирилла Владимировича. Этот отпрыск династии Романовых в начале двадцатых годов объявил себя «императором российским», а жену свою, Викторию Федоровну, — «императрицей». «Российский двор» пребывал в немецком городишке Кобурге, из-за чего белая эмиграция, потешаясь над опереточным самодержцем, именовала его Кириллом I, императором Кобургским.