Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Последнее лето Форсайта: Интерлюдия. В петле
Шрифт:

Человеку, всю жизнь поступавшему по-своему, труднее всего снести поражение его воли. Жизнь поймала его в сети, и, как несчастная рыба, он плавал и бился о петли то тут, то там, не в силах выскользнуть или прорвать их. В пять часов ему принесли чай и письмо. На мгновение в нем вспыхнула надежда. Он разрезал конверт ножом для масла и прочел:

«Милый, дорогой дядя Джолион, мне так тяжело писать Вам то, что Вас может огорчить, но вчера я просто не решилась сказать. Я чувствую, что не могу, как раньше, приезжать и давать Холли уроки теперь, когда возвращается Джун. Некоторые вещи ранят так глубоко, что их нельзя забыть. Так радостно было видеть Вас и Холли! Может быть, мы еще будем иногда встречаться, когда Вы будете приезжать в город, хотя я уверена, что Вам это вредно, – я ведь вижу, как Вы переутомляетесь. По-моему, Вам нужно как следует отдохнуть до конца жары, и теперь, с приездом Вашего сына и Джун, Вам будет так хорошо. Тысячу раз благодарю Вас за всю Вашу доброту ко мне.

Любящая Вас Ирэн».

Так вот оно! Вредно ему радоваться, иметь то, что он больше всего ценит; пытаться оттянуть

ощущение неизбежного конца всего, смерти, подкрадывающейся тихими, шуршащими шагами! Вредно! Даже она не могла понять, что она для него – новая возможность держаться за жизнь, воплощение всей той красоты, которая от него ускользает.

Чай остыл, сигара оставалась незакуренной; а он все шагал взад-вперед, разрываясь между жаждой жизни и гордостью. Невыносимо знать, что тебя медленно вытесняют из жизни без права высказать свое мнение; продолжать жить, когда твоя воля – в руках других, твердо решивших раздавить тебя заботой и любовью! Невыносимо! Он посмотрит, как на нее подействует правда, когда она узнает, что видеть ее ему важнее, чем просто тянуть подольше. Он сел к старому письменному столу и взял перо. Но не мог писать. Было что-то унизительное в необходимости упрашивать ее, упрашивать, чтобы она согрела его взор своей красотой. Все равно что признаться в слабоумии! Он просто не мог. И вместо этого написал:

«Я надеялся, что память о былых обидах не сможет помешать тому, что идет на радость и пользу мне и моей маленькой внучке. Но старых людей учат отказываться от прихотей; что же делать, ведь даже от прихоти жить нужно рано или поздно отказаться; и может быть, чем раньше, тем лучше.

С приветом Джолион Форсайт».

«Горько, – подумал он, – но иначе не могу. Устал я».

Он запечатал письмо, бросил его в ящик, чтобы забрали с вечерней почтой, и, услышав, как оно упало на дно, подумал: «Вот и кончено все, что у меня оставалось».

Вечером, после обеда, к которому он едва притронулся, после сигары, которую бросил, докурив до половины, потому что почувствовал слабость, он очень медленно поднялся наверх и неслышно зашел в детскую. Он присел у окна. Горел ночник, и он едва различал лицо Холли и подложенную под щечку руку. Гудел жук, попавший в папиросную бумагу, которой был набит камин, одна из лошадей в конюшне беспокойно била ногой. Как спит эта девочка! Он раздвинул планки деревянной шторы и выглянул. Луна вставала кроваво-красная. Никогда он не видел такой красной луны! Леса и поля вдалеке тоже клонились ко сну в последнем отблеске летнего дня. А красота бродила как призрак. «Я прожил долгую жизнь, – думал он, – имел все лучшее, что есть в этом мире. Я просто неблагодарный; я видел столько красоты в свое время. Бедный молодой Босини говорил, что у меня есть чувство красоты. На луне сегодня странные пятна!» Пролетела ночная бабочка, еще одна, еще. «Дамы в сером»! Он закрыл глаза. Им овладело чувство, что он уже никогда их не откроет; он дал этому чувству вырасти, дал себе ослабеть; потом вздрогнул и с усилием поднял веки. Несомненно, с ним творится что-то неладное, очень неладное; придется все-таки пригласить доктора. Теперь-то все равно! И в рощу, наверно, пробрался лунный свет; там тени, и одни только тени не спят. Пропали птицы, звери, цветы, насекомые; одни тени движутся; «дамы в сером»! Перелезают через упавшее дерево, шепчутся. Она и Босини? Чудн'aя мысль! И лягушки и лесная мошкара тоже шепчутся. Как громко тикают часы! Было таинственно, жутко, там, в свете красной луны, и здесь тоже, при маленьком спокойном ночнике; тикали часы, халат няни свисал с ширмы, длинный, похожий на фигуру женщины. «Дама в сером»! И очень странная мысль завладела им: существует ли она вообще! Приезжала ли когда-нибудь? Или она только отзвук всей красоты, которую он любил в жизни и так скоро должен покинуть? Серо-лиловая фея с темными глазами и короной янтарных волос, что является на рассвете, и в лунные ночи, и в знойные дни? Что она, кто она, есть ли она вообще? Он встал и постоял немного, ухватившись за подоконник, чтобы вернуться в реальный мир; потом на цыпочках пошел к двери. В ногах кроватки он остановился; и Холли, словно чувствуя его взгляд, устремленный на нее, зашевелилась, вздохнула и плотнее свернулась, защищаясь. Он тихо двинулся дальше и вышел в темную галерею; добрался до своей комнаты, сейчас же разделся и стал перед зеркалом в ночной рубашке. Ну и чучело – виски ввалились, ноги тонкие! Глаза его отказывались воспринимать собственный образ, на лице появилось выражение гордости. Все сговорились заставить его сдаться, даже его отражение в зеркале, но он не сдался – нет еще! Он лег в постель и долго лежал без сна, пытаясь смириться, слишком хорошо сознавая, что тревога и разочарование ему очень вредны.

Утром он проснулся такой неотдохнувший и обессиленный, что послал за доктором. Осмотрев его, тот скорчил недовольную мину и велел лежать в постели и бросить курить. Это не было лишением: вставать было незачем, а к табаку он всегда терял вкус, когда бывал болен. Он лениво провел утро при спущенных шторах, листая и перелистывая «Таймс», почти не читая, и пес Балтазар лежал около его кровати. Вместе с завтраком ему принесли телеграмму: «Письмо получила приеду сегодня буду у вас четыре тридцать Ирэн».

Приедет! Дождался! Так она существует и он не покинут! Приедет! По всему телу прошло тепло; щеки и лоб горели. Он выпил бульон, отодвинул столик и лежал очень тихо, пока не убрали посуду и он не остался один; но время от времени глаза его подмигивали. Приедет! Сердце билось быстро, а потом, казалось, совсем переставало биться. В три часа он встал и не спеша бесшумно оделся. Холли и mаm’zеllе, верно, в классной, прислуга, скорее всего, пообедала и спит. Он осторожно отворил дверь и сошел вниз. В холле одиноко лежал пес Балтазар, и в сопровождении его старый Джолион прошел в свой кабинет, а оттуда – на палящее солнце. Он думал пойти встретить ее в роще, но сейчас же почувствовал, что не сможет в такую жару. Тогда он уселся под старым дубом около качелей, и пес

Балтазар, тоже страдавший от жары, улегся у его ног. Он сидел и улыбался. Какой буйный, яркий день! Как жужжат насекомые, воркуют голуби! Квинтэссенция летнего дня. Дивно! И он был счастлив, счастлив, как мальчишка. Она приедет; она его не бросила. У него есть все, чего он хочет в жизни, если бы только полегче было дышать и не так давило вот тут! Он увидит ее, когда она выйдет из папоротников, подойдет, чуть покачиваясь, серо-лиловая фигурка, пройдет по ромашкам, и одуванчикам, и макам газона – по макам с цветущими шапками. Он не пошевельнется, но она подойдет к нему и скажет: «Милый дядя Джолион, простите!» – и сядет на качели, и он сможет глядеть на нее и рассказать ей, что он немножко прихворнул, но сейчас совсем здоров; и пес будет лизать ей руку. Пес знает, что хозяин ее любит; хороший пес.

Под густыми ветвями было совсем тенисто; солнце не проникало к нему, только озаряло весь мир вокруг, так что был виден Эпсомский ипподром вон там, очень далеко, и коровы, что паслись в клевере, обмахиваясь хвостами от мух. Пахло липами и мятой. А, вот почему так шумели пчелы. Они были взволнованы, веселы, как взволновано и весело было его сердце. И сонные, сонные и пьяные от меда и счастья, как сонно и пьяно было у него на сердце. Жарко, жарко, – словно говорили они; большие пчелы, и маленькие, и мухи тоже.

Часы над конюшней пробили четыре; через полчаса она будет здесь. Он чуточку вздремнет, ведь он так мало спал последнее время; а потом проснется свежим для нее, для молодости и красоты, идущей к нему по залитой солнцем лужайке, – для дамы в сером! И, глубже усевшись в кресло, он закрыл глаза. Едва заметный ветерок принес пушинку от чертополоха, и она опустилась на его усы, более белые, чем она сама. Он не заметил этого; но его дыхание шевелило ее. Луч солнца пробился сквозь листву и лег на его башмак. Прилетел шмель и стал прохаживаться по его соломенной шляпе. И сладкая волна дремоты проникла под шляпу в мозг, и голова качнулась вперед и упала на грудь. Знойно, жарко, – жужжало вокруг.

Часы над конюшней пробили четверть. Пес Балтазар потянулся и взглянул на хозяина. Пушинка не шевелилась. Пес положил голову на освещенную солнцем ногу. Она осталась неподвижной. Пес быстро отнял морду, встал и вскочил на колени к старому Джолиону, заглянул ему в лицо, взвизгнул, потом, соскочив, сел на задние лапы, задрал голову. И вдруг протяжно, протяжно завыл.

Но пушинка была неподвижна, как смерть, как лицо его старого хозяина.

Жарко… жарко… знойно! Бесшумные шаги по траве!

«Сага о Форсайтах»

В петле [18]

И переходят два старинных родаИз старой распри в новую вражду.Шекспир. «Ромео и Джульетта»

Часть первая

I

У Тимоти

Инстинкт собственности не есть нечто неподвижное. В годы процветания и вражды, в жару и в морозы он следовал законам эволюции даже в семье Форсайтов, которые считали его установившимся раз навсегда. Он так же неразрывно связан с окружающей средой, как сорт картофеля с почвой.

18

Перевод М. Богословской.

Историк, который займется Англией восьмидесятых и девяностых годов, в свое время опишет этот быстрый переход от самодовольного и сдержанного провинциализма к еще более самодовольному, но значительно менее сдержанному империализму – развитие собственнического инстинкта у эволюционирующей нации. И тому же закону, по-видимому, подчинялось и семейство Форсайтов. Они эволюционировали не только внешне, но и внутренне.

Когда в 1895 году Сьюзен Хэймен, замужняя сестра Форсайтов, последовала за своим супругом в неслыханно раннем возрасте, всего семидесяти четырех лет, и была подвергнута кремации, это, как ни странно, произвело весьма слабое впечатление на шестерых оставшихся в живых старых Форсайтов. Равнодушие это объяснялось тремя причинами. Первая – чуть ли не тайные похороны старого Джолиона в Робин-Хилле в 1892 году, первого из Форсайтов, изменившего фамильному склепу в Хайгете. Эти похороны, последовавшие через год после вполне благопристойных похорон Суизина, вызвали немало толков на Форсайтской Бирже – в доме Тимоти Форсайта в Лондоне, на Бэйсуотер-Род, являвшемся, как и прежде, средоточием и источником семейных сплетен. Мнения разделились между причитаниями тети Джули и откровенным заявлением Фрэнси, что отлично сделали, положив конец этой теснотище в Хайгете. Впрочем, дядя Джолион в последние годы своей жизни, после странной и печальной истории с женихом своей внучки Джун, молодым Босини, и женой своего племянника Сомса – Ирэн, весьма явно нарушал семейные традиции; и эта его манера неизменно поступать по-своему начала казаться всем своего рода чудачеством. Философская жилка в нем всегда пробивалась сквозь толщу форсайтизма, и в силу этого истинные Форсайты были до некоторой степени подготовлены к его погребению на стороне. Но в общем во всей этой истории было что-то странное, и когда завещание старого Джолиона стало «ходячей монетой» на Форсайтской Бирже, все племя заволновалось. Из своего капитала, представлявшего 145 304 фунта, при неоплаченных счетах на сумму 35 фунтов 7 шиллингов 4 пенса, он оставил 15 000 фунтов – «кому бы вы думали, дорогая? Ирэн!» – сбежавшей жене своего племянника Сомса, Ирэн, женщине, можно сказать, опозорившей семью и, что самое удивительное, не состоявшей с ним в кровном родстве! Не капитал, конечно, а только проценты, и в пожизненное пользование! Но все-таки; и вот тогда-то права старого Джолиона на звание истинного Форсайта рухнули раз и навсегда. И это была первая причина, почему погребение Сьюзен Хэймен в Уокинге не произвело особенно сильного впечатления.

Поделиться с друзьями: