Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Т. 10. Жерминаль
Шрифт:

Появился Пьерон в кожаной «баретке», к которой прикреплена была лампочка — без предохранительной сетки, как у всех штейгеров. Уже неделю он состоял в должности старшего стволового, и углекопы сторонились его, находя, что он совсем зазнался от такого почета. Появлением Этьена он был весьма недоволен, однако подошел к бывшему товарищу и почувствовал облегчение, когда тот сказал, что уезжает. Они немного поговорили. Пьерон сообщил, что теперь его жена содержит питейную «Прогресс». А все благодаря поддержке господ начальников, — они были очень добры к ней. И тут же, прервав на полуслове свое хвастовство, он обрушился на старика Мука за то, что тот якобы не поднял на поверхность в положенный час навоз из

конюшни. Старик слушал, понурившись, глубоко обиженный его грубыми и несправедливыми нападками. А перед погрузкой в клеть так же, как и другие, Мук простился с Этьеном долгим рукопожатием, в котором были и сдержанный гнев и огонь грядущих восстаний. И эта старческая рука, дрожавшая в руке Этьена, этот одинокий старик, простивший ему смерть своих детей, так его растрогали, что он не мог произнести ни слова и молча смотрел ему вслед. Потом, оторвавшись от своих мыслей, он спросил Пьерона:

— А что, вдова Маэ не придет нынче?

Пьерон сперва притворился, что не расслышал, — не следует поминать о чужих несчастьях, а то и с тобой беда стрясется. Затем счел за благо удалиться, будто желая отдать распоряжение, и на ходу бросил Этьену:

— Ты про кого? Ах, Маэ. Да вот она.

В самом деле, она вышла из барака с лампой в руке, в мужской одежде, в шерстяном колпаке, плотно облегавшем голову. Компания, сжалившись над судьбой несчастной женщины, которую постигли такие жестокие утраты, соблаговолила, в виде исключения, допустить ее к подземным работам, хотя Маэ исполнилось сорок лет; в этом возрасте неудобно было поставить ее, как в молодости, на откатку, поэтому ей поручили вертеть небольшой вентилятор, установленный в Северном крыле; в выработках, лежащих под Тартаре, поистине было адское пекло, а воздух туда не доходил. Долгие часы Маэ вертела колесо в глубине раскаленного хода, обливаясь потом в сорокаградусной жаре. Зарабатывала она тридцать су.

Когда она подошла, такая жалкая в мужской одежде, огромная, как будто грудь и живот у ней разбухли от сырости, царившей в шахте, Этьен был потрясен; он не находил слов, с трудом объяснил, что хотел перед отъездом проститься с нею.

Она не слушала, только пристально смотрела на него и, наконец, произнесла, заговорив с ним на «ты»:

— Ну, как? Удивляешься, что и я тут, да? Ведь я грозилась собственными руками удавить родных детей, если они спустятся в шахту… А вот сама тут работаю. Самой бы надо удавиться, верно? И давно бы руки на себя наложила, да кто же будет кормить старика и ребятишек?

Она говорила тихим, усталым голосом, — не оправдывалась, а просто вспоминала, как все случилось: рассказала, что они едва не умерли с голоду, и тогда она решила пойти на шахту, а иначе ее выгнали бы из поселка.

— Как старик? Здоров? — спросил Этьен.

— Да все такой же, как прежде, — тихий, спокойный, опрятный. Но голова совсем сдала… Его поэтому и не засудили за то, что он тогда натворил. Ты не слыхал? Хотели было отправить его в сумасшедший дом, да я не дала: его бы там били, а то и отравы бы подсыпали… А все-таки наделал он нам беды, ведь теперь пенсии-то ему никогда не дадут. Тут один начальник сказал мне, что нельзя ему назначить пенсию: это, говорит, будет безнравственно.

— Жанлен работает?

— Да, ему подыскали работу на поверхности. Зарабатывает двадцать су… Нет, я не жалуюсь, начальники добра нам желают, — они сами мне об этом говорили. Мальчишка зарабатывает двадцать су да я тридцать, — всего, значит, пятьдесят. Будь нас поменьше, можно бы прокормиться, — но ведь нас шестеро. Теперь и Эстелла от старших не отстает, — только давай. А хуже всего, что надо еще ждать года четыре-пять, пока Ленора и Анри немножко подрастут и пойдут на шахту.

Этьен не мог подавить горестного чувства:

— И они тоже?

Кровь прилила

к бледному лицу Маэ, глаза загорелись огнем. Но тотчас она как-то поникла, сгорбилась, словно на ее плечи пало неизбывное бремя, назначенное судьбою.

— Что поделаешь. Одни за другими, так и пойдет… Все там жизни решились, теперь их черед.

Она умолкла. Рабочие, катившие вагонетки, согнали их с места. В широкие, запыленные окна проникали первые лучи рождавшегося дня, и померкший свет фонарей казался серым, тусклым; через каждые три минуты гудела подъемная машина, разматывались тросы, клети проглатывали все новые партии людей.

— А ну, кто там прохлаждается? Пошевеливайтесь! — крикнул Пьерон. Забирайтесь в клеть, а то мы никогда не кончим.

— Так ты, значит, уезжаешь?

— Да, нынче утром.

— Что ж, правильно делаешь… Лучше отсюда подальше быть… если можешь, понятно. Хорошо, что мы с тобой встретились, — ты хоть будешь знать, что я против тебя не держу зла. Было время, когда мне хотелось пришибить тебя, после всех смертей, после этой бойни. А потом стала я думать, думать и поняла, что никто тут не виноват… Нет, не твоя тут вина, — все виноваты.

Затем она заговорила об умерших — о муже, о Захарии, о Катрин; говорила спокойно, и лишь когда произнесла имя Альзиры, у нее на глазах выступили слезы. По-видимому, к ней вернулась прежняя ее выдержка и рассудительность, она высказывала очень разумные мысли.

Не принесет начальникам счастья, что они поубивали столько народу, говорила она, когда-нибудь они будут за это наказаны, потому что за всякое злодейство виновных ждет расплата.

В это даже и вмешиваться не придется, — вся их лавочка лопнет сама собой, солдаты будут стрелять в хозяев, как стреляли они нынче в рабочих. И, несмотря на покорность, на унаследованное послушание, опять пригнувшие эту женщину, мысль ее работала теперь именно так, а в душе жила уверенность, что несправедливость не может длиться бесконечно и если нет больше господа бога, придет другой судия и отомстит за несчастных бедняков.

Она говорила тихо, опасливо озираясь. А когда поблизости показался Пьерон, громко добавила:

— Ну что ж, раз ты уезжаешь, зайди к нам, возьми свои пожитки… Две рубашки твоих у нас остались, три платка, старые штаны.

Этьен махнул рукой, отказываясь от этих тряпок, уцелевших от набегов старьевщика.

— Да нет, чего там… Пусть ребятам останутся… В Париже я достану.

Машина уже два раза спустила клеть, и Пьерон решился поторопить Маэ:

— Эй вы, там! Ведь вас ждут! Скоро кончите болтать?

Но Маэ повернулась к нему спиной. Зря продажная шкура усердствует. Спуск рабочих его не касается. На шахте он заслужил всеобщую ненависть. И Маэ упрямо стояла с Этьеном, держа лампу в руках, и зябла на сквозняке, всегда холодном, даже в теплую погоду.

И она и Этьен вдруг растеряли все слова, только смотрели друг на друга; у обоих тяжело было на сердце и хотелось сказать еще что-то нужное. Наконец Маэ произнесла — просто для того, чтобы не молчать:

— Жена Левака беременна, а сам Левак все еще в тюрьме. Пока что Бутлу в доме хозяин.

— Ах да, Бутлу.

— Слушай, я говорила тебе? Филомена уехала.

— Как? Уехала?

— Ну да, с одним парнем из Па-де-Кале, он тоже углекоп. Я боялась, как бы она не оставила мне своих малышей. Да нет, взяла с собою… Нет, ты подумай! Ведь бабенка кровью харкает. Поглядеть, в чем душа держится… И смиренная такая.

Она умолкла, задумалась. Потом тихонько проговорила:

— А что про меня-то выдумали!.. Помнишь, плели, будто я с тобой живу. Господи боже ты мой! После смерти мужа, конечно, могло бы такое дело случиться, будь я помоложе, верно? Но я рада, что ничего этого не было, потому что мы наверняка пожалели бы, зачем так вышло.

Поделиться с друзьями: