Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
— В частностях? Конечно, не могу.
— А нужно ли говорить, что нередко неприметные на первый взгляд частности решают судьбу дела? Вспомним историю… — Степан Артемович когда-то преподавал историю и любил иногда прибегать к историческим сравнениям. — Многие считают, что Наполеон, возможно, выиграл бы решающее сражение под Ватерлоо, если б некий генерал Груши не заблудился со своими отрядами и сумел вовремя подойти с подкреплениями. Вот что значит частность! А вы мне сейчас говорите, что не можете ручаться за частности. Могу ли после этого я доверять вам, могу ли вместе с вами рисковать школой?
— Но если бояться частных ошибок, то остается только топтаться на месте. Тем более что ваш опыт, Степан Артемович, ваш трезвый расчет поможет заранее подсказать сомнительные частности, — не без умысла польстил
— Дорогой Андрей Васильевич, мой трезвый расчет подсказывает, что главная наша задача, ради которой государство содержит нас, — это учить детей. А вы мне вместо полезной деятельности предлагаете экспериментировать. Я не исследователь, а директор нормальной школы, эксперименты в моем положении просто опасны, они могут отвлечь, запутать, разрушить дело, которое я налаживал много лет.
Мои надежды сговориться, найти общий язык со Степаном Артемовичем окончательно улетучились. Напротив меня за массивным столом в окружении портретов, пожелтевших документов, обширной карты Советского Союза, прославляющих деятельность школы, сидел человек с железным характером. Он доволен собой, доволен делом своих рук, и его дело признано, а какой-то рядовой, никому не известный учитель пытается поправлять все то, что создано его многолетним трудом. Нет, Степан Артемович ни за что не пойдет на уступки. Я понял это и почувствовал себя свободнее: что ж, война так война!
— Степан Артемович, — заговорил я с вызовом, — вы боитесь экспериментов, вас пугают частности, а почему вас не пугают такие наболевшие вопросы, как, например, недопустимая перегрузка наших учеников занятиями? Вы же знаете, сколько средний ученик отдает времени учебе, вы знаете, что его рабочий день равен десяти — одиннадцати часам!..
— Молодой человек! — властно перебил меня директор. — Я все знаю, нет необходимости открывать мне глаза на недостатки, я немного поосведомленней вас. Перегружен? Да, перегружен! Я это открыто признаю. У нас два выхода: или освободить от перегрузки учеников и не дать им прочных знаний, или дать эти знания и перегрузить. Я придерживаюсь последнего. Я перегружаю учеников и учителей и не терзаюсь совестью. Так надо!
— А я считаю: можно и нужно найти третий выход.
— Вы будете считать по-своему, когда сядете на мое место и не головой какого-нибудь Степана Артемовича или Тамары Константиновны, а своей собственной будете отвечать за успехи школы.
— А до тех пор я обязан вам слепо повиноваться?
— Степан Артемович! — возмущенно и жалобно воскликнула Тамара Константиновна. — Каким тоном он позволяет себе разговаривать с вами!
Степан Артемович не обратил внимания на ее восклицание. Он перегнулся ко мне через стол и жестко отрезал:
— Да, повиноваться! Этого требует элементарная рабочая дисциплина.
— Слепо?
— Зависит от индивидуальности. Не можете иначе, повинуйтесь слепо. Все-таки это менее опасно для дела, чем замешивание утопических заквасок в коллективе.
— Ну, а если я все же буду отстаивать свои взгляды?
— Если так… — Степан Артемович сделал сухонькой рукой широкий жест над столом. — Отстаивайте, но потом пеняйте на себя. Вы же знаете, я шутить не люблю.
— Вот так же меня стращала и Тамара Константиновна.
— О нет, я не стращаю, я предупреждаю.
— Что я могу оказаться за стенами школы. Не так ли?
— Если будете настойчиво мешать, ничего другого мне не останется сделать.
— Я удивлялся Тамаре Константиновне, удивляюсь теперь и вам, Степан Артемович. Вы как-то уж слишком быстро решаетесь на крайние меры, практически не ознакомившись с тем, что я делаю.
— Вы ошибаетесь, Тамара Константиновна ознакомилась сегодня с вашим уроком и подробнейшим образом доложила мне. Почему вы считаете, что я не должен доверять своему завучу?
— Степан Артемович, — я поднялся со стула, — вы влиятельный человек, вы сильней меня, верю — можете сломать, выкинуть из школы, какими-нибудь другими способами призвать к повиновению. Но по мере моих сил я буду сопротивляться. Что мне сказать еще? Прощайте.
— Я вас еще не отпустил. Рано прощаетесь… Слушайте мое последнее слово, Андрей Васильевич. Я надеялся уладить недоразумение. К несчастью, не уладил. Мне придется вынести вопрос на обсуждение коллектива. Пусть сами педагоги беспристрастно
обсудят, кто из нас прав и кто виноват. И чтоб вы или кто другой не посчитали, что я бесконтрольно пользуюсь своей властью, силой авторитета заставляю учителей склоняться на свою сторону, на педсовете при обсуждении вашего вопроса будет присутствовать представитель роно. Я попрошу, чтобы пришла сама Коковина. В ее ведении не одна наша, а все школы района, думаю, что можно рассчитывать на ее полную беспристрастность. Теперь все. Можете идти.Я вышел из кабинета, провожаемый уничтожающим взглядом Тамары Константиновны.
За все время моей работы в школе я не припомню, чтобы кто-либо осмеливался противиться Степану Артемовичу. А тут вопрос стал: кто — кого. Конечно же, скорей всего он меня. Ну, мы так просто руки не опустим. Но кто мы? Я да Василий Тихонович. Нельзя же всерьез рассчитывать на Ивана Поликарповича, на Олега Владимировича или на этого Жору Локоткова. Они знают мою работу только по одному сегодняшнему уроку, каждый из них привык прислушиваться к мнению Степана Артемовича. На педсовете будет присутствовать заведующая роно Коковина. Может, она встанет на мою сторону? Ой, нет, мне уже известно, что это за человек. Она будет на стороне того, чей голос громче. А мой голос — мышиный писк по сравнению с авторитетным голосом Степана Артемовича. Положение не из завидных.
Впрочем, поживем — увидим! Будем ждать педсовета.
К черту все! Я устал от недосыпаний, отравил себя папиросами, устал от постоянного напряжения: получится или нет, удастся урок или не удастся? А впереди еще стычки со Степаном Артемовичем, обсуждение на педсовете. Устал! Надо встряхнуться.
Утром в воскресенье я снял со стены пыльное ружье.
Ружье у меня было самое обыкновенное — берданка шестнадцатого калибра, купленная в магазине сельпо четыре года назад. Моей гордостью были лыжи. Не узкие, не тонкие, не легкие на ходу, не из тех, что всей своей стремительной формой приспособлены для игривого бега по накатанной лыжне, лыжи ради развлечения, ради приятного отдыха. Мои лыжи были широки, тяжелы, неуклюжи на вид, у них непривлекательно рабочий вид, на них не помчишься птицей, наслаждаясь визгом плотного снега. Зато мои лыжи хорошо держат на самом хрупком насте, ими легко пробивать путь в наметанных сугробах, они не запутываются в кустах, а давят их, вминая в снег, наконец, на них очень легко взбираться на горы, так как в конце каждой лыжи врезана шкурка. Она снята с ноги лося повыше косматых бабок, где щетинистая крепкая шерсть стекает в одну сторону. Лыжи эти я купил у старика Фаддея Рюхина из деревни Петрово Осичье. Когда-то Фаддей был одним из лучших медвежатников в округе, теперь дряхл, чинит в колхозе сани, бондарничает, но при нужде может сделать и лыжи, такие вот топорные, не особо легкие на ходу, лыжи настоящего лесовика.
Сколько они мне доставили наслаждения! Сколько измял я ими снежной нетронутой целины, сколько рубашек и свитеров промочил я на них своим потом, сколько раз я сминая кусты, слетал по крутому склону на дно дремучего, отгороженного от всего мира сугробами оврага! Случалось головой, плечами, всем телом зарываться в мягкий и жгучий снег, а потом, проваливаясь по пояс, искать убежавшие в сторону лыжи.
Лес, засыпанный снегом, красив, но чем-то и страшен. Ветер обычно бьет только опушку, только с крайних деревьев он сметает снег. Они стоят перед полями темные, голые, начисто обмытые метелями. В глубину же леса ветер не проникает, и там день за днем, ночь за ночью нарастает снег. Только часть его достигает земли, добрая половина остается висеть в воздухе на ветвях. Ели больше других деревьев заметены: многие так укутаны в снежные шубы, что только кончики ветвей, словно черные пальцы, кое-где прорывают тяжелое пушистое покрывало. Ели спокойно выносят снежную тяжесть. Для березок же, особенно молодых, гибких, у которых нет матерой закваски, снег — наказание. Они летом тянутся к солнцу, стараются пробиваться вверх из еловой сумрачной тени — и пробиваются. Но вот приходит зима, пушинка за пушинкой, невесомый кристаллик за кристалликом падает на них снег, застревает в ветвях, растет груз, гнется под ним березка ниже и ниже в упругую дугу, пока не упрется макушкой в ноги какой-нибудь беспечно стоящей ели, тепло укутанной тем же снегом.