Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
Степан Сергеевич разлил по кружкам. Вздохнув, помянули мы погибшего Евгения. Жахнули. Согласно вздрогнули всеми мышцами тел, алчущих поддержки в противоречивой жизни и не брезгующих при этом даже такой несовершенной отравой.
– А теперь, мадам и мусье, квакнем, – с большим ап петитом воскликнул Федя. Он страстно заурчал, обгладывая нечто мышцеватое с ошметками кожицы.
Разило от миски шибче, чем от нашатыря, что само по себе было оздоровительно для слабеющего моего дыхания и некоторой аритмии бедного сердца.
Но я, скрипнув зубами, дал жесткий приказ внутренним своим антителам тихо сложить оружие, подчиниться действительности
Взял я двумя пальчиками лапку и, стараясь при этом не дышать носом, как в вокзальном сортире, кусанул – чтобы не выглядеть, повторяю, столичным фраерюгой – ля-гушатинки.
Это было весьма недурно, но могло бы быть, чисто осязательно, нежней, если лапки вымочены были бы в смеси, скажем, коньяка с оливковым маслом и посыпаны гвоздичкой, кориандром да мускусной пылью… Сочок лимончика с чуточком чесночка достойно увенчал бы дикое блюдо, облагороженное бесстрашной кулинарной выдумкой.
Жахнув еще полкружки, я смело допустил ноздрю к вдыханию аромата сваренных в уксусе амфибий – и ничего.
Только как-то печально стало на душе. Безотчетно и безысходно печально. Думалось о собственном сиротском детстве и даже показалось, что вкус лягушачьей лапки напоминает вкус лапки цыпленка, трагически отставшего от родного выводка и одиноко проблуждавшего целый день в непроходимой болотистой местности по душераздирающе худенькие, невозможно угловатые коленки в ржавой жижице.
– Почему все ж таки все так устроено на Земле, что одно живое существо поедает другое существо, бывшее только что живым, а картошка, которая никого не жрет, но которой все питаются, вырождается в дегенерата? – нарушил минуту ритуального молчания Степан Сергеевич.
– Юкин, я тебя умоляю: ну не инакомысли ты хоть в эту минуту! – взмолился участковый. – Ну какого ты хрена отягощаешь страсть народа выпить и закусить упрямым своим инакомыслием? Дай хоть лапку как следует обсосать. Без тебя в душе – столовская горчица, в уме – уксус сплошной. Советская власть – это одно, а культура выпивки – совсем другое. Если покочумаешь – сообщу тебе на закусь одну сугубо государственную тайну. Клянусь погонами.
– О’кей. Пардон, – с неожиданным смирением сказал Степан Сергеевич, который, подумалось мне, конечно же, нахватался разных словечек в дурдоме от тамошних образованных обитателей – инакомыслящих полиглотов. Правда, он тут же добавил: – Ты запомни раз навсегда, портупея, что Степан не инакомыслящий, а сво-
бодомыслящий, едрена бабка, крестьянин. Это твой Брежневила с политбюро мыслят иначе, чем народ. Мы же отчаянно свободомыслим, хоть жрем самогонище, безбожники адские, и вскоре, видимо, пропьем авансом всю остальную нашу бедственную историю… Помянем, что ли, Жеку.
Мы жахнули еще и еще за помин погибших в этой афганской бойне, примыслившейся, к несчастью народному, каким-то бесчинствующим и слабомерцающим партийно-полководческим мозгам в ихних железобетонных кабинетах.
И сивуха, надо сказать, вновь сделала свое дело. Дух общего, пусть даже временного, здоровья воцарился за нашим столом. Не весельем застольным прониклись мы, нет. Но каждый из нас, уняв головоломность тревожно-мнительных мыслей и внутренне несколько собравшись, – каждый из нас готов был упрямо и весело противостоять дальнейшей
неизвестности почти во всех областях личной и общественной жизни.Должно быть, походили мы на подзаморенных в бою рядовых богатырей, благодарно подкреплявшихся в полевых условиях всем, чем Бог послал, и вновь готовых устало втянуться в дальнейшее затяжное единоборство с какими-то нетопырствующими фантомами нелепой нашей Системы.
Вон, думалось мне тогда под балдой, повсеместно, систематически и принципиально ощерившись, не допускают призраки эти ни крестьянина, ни негоцианта, ни строителя, ни шалопайствующего певца красот Творения к источникам достойного труда и нормальной жизни…
Участковый потянулся было за последней в миске лапкой, которая, казалось, шипела и пузырилась, словно кусок карбида в лужице – такой гремуче-острой была ук-сусно-горчичная приправа к нашей закуси, – но Федя остановил дерзкое движение его властительной, в здешних масштабах, руки:
– Последняя ляжечка – гостю.
Я деликатно дал понять, что вовсе на нее не претендую.
– Пусть администрация дожирает окружающую сре ду, – великодушно сказал Степан Сергеевич и подвинул миску с остатком закуски участковому.
– Что у нас сегодня на третье?
– Смертельное пике
на муху в кислом молоке,
а также отрыжка болотом
с жестокой изжогой
и кишечным переворотом, –
сказал Федя и добавил, обращаясь лично ко мне:
– Не думай, что курей мне на закусь жаль. Жаль мне, к слову говоря, все сухоканающее, небоносимое и водо плавающее. Но с жабой мы, вишь, враз управились.
Лучше удавиться,
чем обдирать тощую дичь
в такую жарищу.
Легче детский галош натянуть
на взрослую голенищу.
– Го-ле-ни-ще, – не преминул поправить участковый.
Федя как бы замер в стойке: спорить или нет? Затем высокомерно заявил:
– Ты преследуй свободу и взятки дери, а де-ре-вен-ский стих не ре-гу-ли-руй. Тебе, мудило, ведомо, что есть рифма?
– Я, Федя, по русскому с литературой надежды подавал и жил даже с нею, то есть с училкой, в третьей четверти десятого класса.
– Видим, чему она тебя, остолопа, обучила. Ну, что есть рифма?
Участковый, начиная слегка заводиться, ответил:
– В зависимости от анапест-дактиля бывает рифма мужская, бывает и женская.
– Хоть ты городовой, но необразованность у тебя деревенская, – сказал Федя, ко всему прочему еще и подкрепляя точную рифму удачным каламбуром. – А я тебе скажу так:
Рифмы – есть самостоятельные
и совсем чужие друг дружке слова,
которые вдруг полюбовно сошлись
и живут в стихе, как под крышей, –
под неким одним приютственным звуком.
Иногда рифмы слетают ко мне, как