Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
Я варежку разинул, палку вокруг пальца покручиваю игриво и отвечаю, что за рулем у нас, по идее, не пьют. Она смерила меня цыганским взглядом с ног до головы. Ду-у-рак, говорит, и поехала дальше. Там и встретился ей Чурбанов наш. Этот прохиндей не стал церемониться – пройдемте, мадам, в постельку, там я вас разок-другой штрафану, и мы коньково-быстреньково разберем-ся-гужанемся с эшелонами высшей власти… Сейчас, Степ, я мог бы быть Чурбановым, а не он. А тебя завхозом вызвал бы к себе на дачу и сразу врезал бы капитана. Гад буду. Нет, Степ, тебе я бы подполковника дал и генеральскую виллу с картофельным огородом. Клянусь должностью и чином, хотя я – козел, прозевавший на посту очень важную крупскую.
– Кого-кого? – переспросил Степан Сергеевич, видимо, проникаясь опасениями насчет душевного здоровья участкового.
– Коррупцию.
– Мне послышалось «Крупская».
– Это, Степ, с резьбой у тебя что-то в головке блока случилось. Я сказал «коррупция». А Крупская пучеглазая, между прочим, мне ваще ни к чему.
– О’кей, проехали мимо Крупской.
– Пребывал в заколдованном кругу, Степ. Все сейчас берут, и я клал «лысых» за крагу. Почему брал? Стиснут был алиментами от четырех баб. Я судью спрашиваю: на что мне теперь прикажете питаться? На гривенник в день? А он отвечает, что чем меньше вы будете мяса жрать, тем спокойней это будет для вас и для всей нашей страны. У меня, Степ, хронический, если хочешь знать, донжуан. Нездоров я в этом смысле. Амур мне в сердце целится, но попадает сам знаешь куда. Беда.
Мы со Степаном Сергеевичем от души захохотали. Участкового – как это бывает с людьми выздоравливающими или избежавшими большой опасности – одолевала ненормальная словоохотливость. Он продолжал свой рассказ:
– Умнейшему одному адвокату отдал я по глупости все взятки, накопленные за крагой. Он меня тащит в женскую консультацию – закосить экспертизу.
– И ты, дубина, штаны скинул? – все смеялся Степан Сергеевич.
– Нет. С меня снимали исключительно мозговые данные. Выяснилось, что нырнул я однажды в юности в Жа-буньку и врезался лбом в корягу. С тех пор правая половина моего мозга начала озабоченно давить на левую. Но на суде такая хитрая масть не прошла. Судья сказал, что все это не травма, а донжуан, многоженство и половая распущенность. Я в последнем слове просто взмолился. Господи, говорю, пошли Ты мне с первого взгляда и до гроба одну-единственную двуспальную кровать или софу, в которой нежно располагалась бы неподлая дама первой и последней любви. Сделай, молю, Господи, чтобы возлюбил я русскую нашу литературу гораздо сильней, чем слабовольных лиц противоположного пола. Цыганкой нагадано, что я, может быть, рожден литературным критиком. Но от молитвы атеиста, сам знаешь, толку мало. Это как письмо бросить не в почтовый ящик, а в Жабуньку или на ветер. И теперь, Степ, пошел я по рукам пенсионерок… Хотя это объективная удача жизни, что я пошарен из Москвы. Дело было совсем не в Крупской, между прочим. Все мы каждый месяц начальству отстегивали, и оно сквозь вуаль смотрело на наше робингудство. Пошарен я был из-за дурной природы моего жизненного невезения.
Запоминай, писатель херов, – дарю тебе великодержавно, в смысле добродушно, все фабулы-хренабулы одной лишь горькой страницы своей нелепой автобиографии. Я, конечно, информирован был своими собственными глазами, что в московском застое завелись виды не нашего секса, но то, что он выйдет из полового подполья, – этого я не ожидал. Останавливаю один раз иномарку, правда, с вполне патриотическим номером. Права, говорю, и документ на вашу Мерседес Фольксвагеновну, а также прошу вылезти из салона и честно дыхнуть мне в глаза. Степ!… Степ!… Он вылазит, качая как-то очень странно бедром в кожаных брючках, встает передо мной на цирлы, ибо ростом я выше того же Чурбанова на голову, если не на две, открывает рот и… Степ!!! Он взасос целует меня на посту! Я, гад буду, честно растерялся. У меня ведь в башке имеется инструкция только насчет нападения и угроз из-за угла, а насчет засоса со стороны задержанного мужика – ни словечка в ней не запечатлено. Целоваться эта сволочь педрильская научилась первоклассно, кстати говоря, пока мы тут с тобою тащили мослы к коммунизму. Они времени не теряли даром. От такого засоса у меня пупок прям к горлу передвинуло. Если б я дрых в седле мотоцикла, то и вовек не допер бы, что не дамочка это меня целует. Ну, я тут же беру себя в руки и вполне корректно освобождаюсь от внезапного такого обжима. Хватаюсь за вот этот наган. Наган – на месте. А то ведь Гильтяпов наш жарил однажды шлюху в коляске мотоцикла, а она у него в экстазе оружие выстегнула из кобуры и ушла в ночь. Гильтяпов хватился в отделении нагана и хотел застрелиться, а оружия-то и нет. В общем, от педрилы духами разит, но, честно говоря, не водярой, а дорогим коньяком. И вот, странное дело, хочу правиш-ки у него отнять или сныкать стольник, но почему-то не могу. Чувствую от того засоса – только не подумай, что секс, – какую-то вялость, служебную нерасторопность и душевную обезоруженность. Поезжайте, глупо говорю, и возьмитесь за ум, чтобы возвратиться в мужественные ряды нашего пола. В следующий раз получите отпор не только в виде штрафа, а за нападение на сотрудника органов в извращенной форме Содома и Гоморры. О’кей? Педрила отвалил. А я стою, Степ, холодрыга вокруг ужасная, перспектив у нашей страны никаких не осталось, кроме нормальных, пустой и пьяный троллейбус рядом со мною на столб налетел, – стою, Степ, и думаю, что поцелуем, даже если он мужской, можно обезвредить даже врага. Понимаешь? Я даже попробовал так действовать через пару дней. Очередища была у винного перед самым Рождеством, а какой-то гад пузатый полез, сволочь, чуть не по нашим головам к прилавку. Я его беру за борта паль-тугана кожаного, изо всей силы притягиваю к своей груди, резко чмокаю в самую разиню и говорю: ты что, падла, членом
политбюро тут заделался, да? Ну он рукавом рот обтер и мирно свалил без бутылки – проняло его совесть. Но дело не в этом. Дергают меня к начальству, а оно топает ногами по ковру и орет следующим образом: «Мало того, что ты приспешник сионистов! Ты ко всему прочему еще и пи-да-рас! Вот, гляди, фото твои гомосе-ковские!… Они в реакционных газетенках вражеских стран пропечатаны!… Ты поднасрал всему Министерству внутренних дел!…» Степ, ты не поверишь, но на снимке был я и приникший ко мне в засосе педрила. Я чуть не заплакал от обиды и ненависти к такому коварству, но винить мне было некого. Молчу. А там ор стоит: «Оружие – на стол!… Партбилет – на стол!… Погоны – в мусорную корзину!…» Вместо оправданий и объяснений я хватаюсь за последнюю соломинку молниеносного маневра и внезапно чмокаю само начальство в его рычащее орало. Засос. Начальство, естественно, тоже фары на меня вылупляет и хлопает ими вполне обезоруженно. Тогда я тихо говорю: это же не значит, товарищ подполковник, что вы – пидарас. Мне этот гомс устроил провокацию, потому что в нашей стране еще очень слабо развиты Содом и Гоморра. От таких, говорю, засосов никто не застрахован – даже Чурбанов, и ваще я лично страдаю не от злоупотребления частью тела с черного хода, а от неумеренной тяги к случайным встречам с дамами любого поведения… До начальства аргумент дошел. Вот почему я теперь в ссылке и из органов не пошарен. Но все же будет у меня первая тургеневская любовь, Степ, будет! Взятки же после покаяния… со взятками я решительно завяжу, хотя почему бы не взять с сельпо или заготскота за их вражеские действия против народа?…Мы помолчали после такого драматического рассказа. Федя, спавший все так же уткнувшись лбом в согнутую руку, всхлипнул во сне и вздрогнул.
Степан Сергеевич встал, выдрал из коготков котенка те самые, бывшие сиреневые кальсоны и заботливо подложил их под голову спящему собутыльнику.
После этого никто из нас не знал, что делать дальше.
Но думается мне, что, несмотря на привычное в те поганые времена состояние безысходности и пребывание в трясине некой безответственности, все же встрепенулось в нас родовое чувство последнего какого-то предела на общих жизненных путях.
За ним, видимо, брезжило вовсе не мгновенное облегчение общей участи, не волшебное преображение беспомощного нашего «винтикового» ничтожества в фантастически свободную рабочую силу и прочие вспомогательные чудеса, но брезжило самое главное – сокрушение всесильным временем обрыдших всем и вся нелепых нагорожде-ний головоломной вымороченности.
А там, даст Бог, каждый того пожелавший примется за собирание целого, безжалостно, неосторожно – хорошо еще, если не необратимо, – изодранного некогда на части. За складывание по картошечке, по страсти, по колоску, по куренку, по буковке, по дощечке, по волюшке, по обязанности, по тропинке, по милости, по почвинке, по совести, по прилавочку, по капле водицы – вплоть до некоторого хотя бы воссоздания в истерзанной нашей российской действительности Образа Истины и Достоинства трагического существования.
Странно, но даже в участковом – он был намного моложе всех нас – внимание к каким-то тайным движениям души стало вдруг сильней страсти поддать по новой.
Точным движением он вынул из барабана ту самую роковую пулечку и протянул ее Степану Сергеевичу.
– Притырь, Степ, свою и мою смерть куда подальше. А я доложу в рапортичке, что предупредил инсценировку ночного налета на сельпо заведующим этой грешной лавочкой с целью кражи излишков сахара в количестве одного выстрела.
Издалека донеслись до нас голоса женщин, возвращавшихся с продуктовой ношею из утомительного рейда, и в глазах Степана Сергеевича появилось выражение вины, любви и бесконечного сочувствия к близкой подруге своей жизни.
– Шмальни-ка ты, мечтатель кремлевский, пульку эту в воздух – дай салют над афганской могилой Женьки и в честь возвращения на родину женского отряда с «бацил лой». Да и Федора пора будить, а то Катька даст ему сейчас просраться кальсонами этими по башке, – сказал он, притыривая бутылку и выкидывая в пустыню огородишка останки лягушек.
Участковый вложил патрон на место и, снова крутанув за спиной барабан, как бы повторил тасовку случая. Затем поднял руку и нажал курок.
Выстрел, оглушив нас, раздался на этот раз незамедлительно. Бывшие игроки странно переглянулись.
– Дела, бля-грабля, – потрясенно сказал участковый. – Как смерть-то, сучка, играет, гадина, с нами! А?
– Федор… Федя, ты что? – Степан Сергеевич затряс дрыхшего и нисколько даже не вздрогнувшего от безвредного выстрела друга. – Вот придавил – так придавил. Вставай, певец французских закусонов, – баба надвигается!
Он стоял над спящим и не мог увидеть того, что открылось мне – сидящему с ним рядом. Око Феди было отверстым и бессмысленно пустым. С уголка рта стекала на стол безжизненная кровь со слюною. Щетина на щеке темнела на моих глазах оттого, что сама щека быстро белела.
Холод неизвестности и тишина тьмы того света коснулись и моего лба, враз остудив его и напомнив о большей своей, чем обычно предполагаем мы, близости ко всему видимому и живому.
Но и до Степана Сергеевича с участковым быстро дошло, что человек вдруг помер – помер во сне. У него само собой либо разорвалось, либо целиком уравновесилось – до полной остановки – сердце.
Слишком затянувшиеся поминки, явная инферналь-ность сивухи, порыв истинного вдохновения и душевное горе, конечно, сыграли тут свою роковую роль – то была смерть поэта.