Собрание сочинений. Т. 8. Накипь
Шрифт:
Однажды утром, когда Берта была у матери, явилась растерянная Адель и доложила, что пришел г-н Сатюрнен с каким-то мужчиной. Доктор Шассань, директор дома для умалишенных в Мулино, уже неоднократно предупреждал родителей, что не может держать у себя их сына, так как не считает его безумие достаточно отчетливо выраженным. А теперь, узнав, что Берта заставила брата подписать бумагу на получение трех тысяч франков, и опасаясь быть замешанным в какую-нибудь историю, доктор неожиданно отослал Сатюрнена домой.
Вся семья пришла в ужас. Г-жа Жоссеран, боясь, как бы Сатюрнен ее не придушил, пыталась объясняться с провожатым. Но тот просто заявил:
— Господин директор велел передать вам, что если сын может давать своим родителям деньги, то он может и жить с ними дома.
— Но ведь он сумасшедший, сударь! Он нас всех перережет!
— А когда нужна его подпись, тогда он не сумасшедший? — сказал провожатый, уходя.
Впрочем, Сатюрнен вернулся
В тот же вечер Огюст, хоть и неохотно, но подчинился желанию Берты. Еще не прошло и трех месяцев, как они поженились, а между ними уже нарастало глухое взаимное недовольство. То было столкновение людей с различным темпераментом, различным воспитанием: он был угрюм, педантичен, вял, она же выросла в тепличной атмосфере показной парижской роскоши и бойко, жадно пользовалась жизнью, убежденная, подобно эгоистичному и беспечному ребенку, что все должно доставаться ей одной. Поэтому Огюст и не понимал ее потребности двигаться, ее постоянных отлучек из дому — в гости, за покупками, на прогулки, ее беготни по театрам, празднествам, выставкам. Два или три раза в неделю г-жа Жоссеран заходила за дочерью, уводя ее до самого обеда, довольная тем, что может показаться с нею на людях и похвастать ее богатыми нарядами, тем более что уже не она их оплачивала. Чаще всего именно эти кричащие наряды, в которых, по мнению мужа, не было никакой нужды, и вызывали у него бурные вспышки возмущения. Зачем одеваться не по средствам, забывая о своем положении? На каком основании она растрачивает деньги, столь необходимые ему для торговых дел? Он говорил обычно, что, когда продаешь шелк другим женщинам, самой надо носить шерстяные платья. Но тут у Берты на лице появлялось свирепое выражение, как у ее матери, и она спрашивала, не рассчитывает ли ее муж, что она будет ходить нагишом; Берта удручала его вдобавок сомнительной чистотой своих юбок, пренебрежением к белью, которого-де все равно не видно, — у нее всегда были наготове заученные фразы, чтобы зажать Огюсту рот, если он будет настаивать на своем.
— Лучше внушать зависть, чем жалость. Деньги всегда имеют цену; когда у меня бывал один франк, я непременно говорила, что у меня их два.
После замужества Берта начала мало-помалу приобретать осанку г-жи Жоссеран. Она пополнела, стала еще больше походить на мать. То была уже не равнодушная девушка, покорно сносившая материнские пощечины, а женщина, в которой росло упорство, отчетливо выраженное стремление все подчинять своим прихотям. Эта быстро наступившая зрелость иногда удивляла Огюста. Вначале Берта тщеславно радовалась, восседая за кассой в тщательно обдуманном наряде, скромном и элегантном. Однако торговля скоро наскучила ей; она страдала от неподвижности, уверяла, что заболеет от этого, но, впрочем, смирялась, хотя и с видом мученицы, жертвующей жизнью ради преуспеяния семьи. С тех пор между ней и ее мужем шла непрерывная борьба. Берта пожимала плечами за его спиной, как ее мать за спиной ее отца; она затевала с Огюстом те же, знакомые ей смолоду, семейные распри, обращалась с ним просто как с человеком, чьей обязанностью было оплачивать расходы, подавляя его этим презрением к мужскому полу, которое как бы заложили в основу ее воспитания.
— Да, мама была права! — восклицала Берта после каждого спора.
И все же Огюст старался в первое время удовлетворять ее желания. Он любил покой, мечтал о тихом семейном уголке, уже в этом возрасте проявляя стариковские чудачества, весь во власти привычек своей прежней целомудренной жизни бережливого холостяка. Его квартира в бельэтаже оказалась слишком тесной, он взял другую, на третьем этаже, с окнами во двор, истратив пять тысяч франков на обстановку, хотя, по его мнению, это было просто безумием. Берта вначале радовалась своей спальне с обитой голубым атласом мебелью, но потом стала относиться к ней с полным презрением, побывав у одной приятельницы, вышедшей замуж за банкира. Затем начались первые скандалы по поводу служанок. Молодая женщина привыкла к несчастным, забитым девушкам, которых держали впроголодь, и требовала от них такой непосильной работы, что они целыми днями рыдали у себя на кухне. Когда Огюст, обычно не столь уж чувствительный, неосторожно попытался утешить одну из них, ему
пришлось час спустя выгнать ее вон из-за бурных слез хозяйки, яростно кричавшей, чтобы он выбирал между ней и этой тварью. Но вслед за той явилась смелая девица лет двадцати пяти; эта как будто намеревалась остаться у них. Ее звали Рашель, она, вероятно, была еврейка, хоть и отпиралась, скрывая, откуда она родом. У нее было суровое лицо, большой нос и иссиня-черные волосы. Вначале Берта заявила, что не потерпит ее и двух дней; но затем ее молчаливое послушание, выражение ее лица, показывавшее, что она хоть и понимает все, но молчит, понемногу примирили с нею Берту, и она, как бы в свою очередь покорившись, оставила новую служанку у себя ради ее достоинств и из какого-то безотчетного страха.
Между тем, вслед за волнениями, вызванными скоропостижной смертью старика Вабра, во всем доме, начиная с нижнего этажа и кончая тем этажом, где были расположены людские, воцарилось полнейшее спокойствие. Лестница — этот буржуазный храм — вновь обрела свою благоговейную сосредоточенность; из-за постоянно запертых дверей красного дерева, охранявших добропорядочность жильцов, не доносилось ни звука. Ходили слухи, что Дюверье помирился с женой. Что до Теофиля и Валери, те не разговаривали ни с кем и проходили, неестественно выпрямившись, полные собственного достоинства. Никогда еще от дома не веяло подобной строгостью нравственных правил. Гур, в домашних туфлях и ермолке, обходил его торжественно, как церковный причетник.
Однажды вечером, около одиннадцати часов, Огюст, все еще находившийся в магазине, то и дело подбегал к дверям, высовывая голову наружу и оглядывая улицу. Его нетерпение возрастало с каждой минутой. Берта, которую увели пришедшие во время обеда мать и сестра, не дав ей даже съесть сладкое, все еще не возвращалась, хотя отсутствовала уже более трех часов, несмотря на твердое обещание вернуться к закрытию магазина.
— О боже мой! Боже мой! — сказал наконец Огюст, стиснув руки и хрустя пальцами.
Он остановился перед Октавом, прикреплявшим ярлычки к разложенным на прилавке отрезам шелка. В такой поздний час ни один покупатель не показывался в этом отдаленном конце улицы Шуазель. Магазин оставляли открытым лишь для того, чтобы сделать уборку.
— Вы-то уж наверно знаете, куда пошли наши дамы? — спросил Огюст молодого человека.
Тот поднял глаза с удивленным и невинным видом.
— Но, сударь, они ведь вам сказали… На публичную лекцию.
— Лекция, лекция… — заворчал муж. — Она должна была окончиться в десять часов, их лекция… Порядочным женщинам надо бы уже быть дома.
И он снова стал ходить взад и вперед, бросая косые взгляды на приказчика, которого он подозревал в сообщничестве со своей женой и ее матерью или по крайней мере в попытке найти им оправдание. Обеспокоенный Октав тоже украдкой приглядывался к нему. Он никогда еще не видел Огюста в таком возбужденном состоянии. Что тут происходит? Повернув голову, он заметил в глубине магазина Сатюрнена, который протирал зеркало губкой, смоченной спиртом. Родные стали понемногу поручать сумасшедшему черную работу, чтобы он по крайней мере не ел даром хлеб. В этот вечер глаза Сатюрнена как-то странно блестели. Он подкрался к Октаву и шепнул ему:
— Берегитесь… Он нашел какую-то бумажку. Да, да, у него в кармане бумажка… Если это ваша, будьте осторожны!
И, проворно вернувшись на свое место, он продолжал протирать зеркало. Октав ничего не понял. С некоторых пор сумасшедший стал питать к нему какую-то странную привязанность, ластился к нему, словно животное, которое повинуется инстинкту, угадывая чутьем самые тонкие оттенки чувства. Почему Сатюрнен говорит о какой-то бумаге? Октав не писал Берте писем, пока он только позволял себе бросать на нее нежные взгляды, выжидая случая сделать ей маленький подарок. То была тактика, принятая им во зрелом размышлении.
— Десять минут двенадцатого! Дьявол их побери! — воскликнул вдруг Огюст, который никогда не бранился.
Но как раз в эту минуту дамы явились. На Берте было восхитительное розовое шелковое платье, вышитое белым стеклярусом; ее сестра, как всегда в голубом, и мать, как всегда в сиреневом, щеголяли все теми же своими нарядами, крикливыми и замысловатыми, которые переделывались каждый сезон. Г-жа Жоссеран, величественная, огромная, вошла первой, чтобы сразу же пресечь готовые хлынуть упреки зятя; предвидя эти упреки, они все втроем только что держали совет на углу улицы. Г-жа Жоссеран соблаговолила даже объяснить их опоздание, сообщив, что они останавливались по дороге у витрин магазинов. Впрочем, побледневший Огюст не выказал ни словом своего недовольства; он отвечал сухо, сдерживаясь и явно выжидая. Мать, предчувствуя грозу, по своему богатому опыту в супружеских ссорах, собиралась припугнуть его, но ей все же надо было уходить, и она ограничилась тем, что сказала: