Собрание сочинений. Т.18. Рим
Шрифт:
Он весь горел воодушевлением, глаза его сверкали молодым огнем. Пьер улыбался, покоренный пылом старика, и наконец сказал:
— За это дело надо приниматься снизу, начинать с народа. Надо воссоздать людей.
— Совершенно верно! — вскричал Орландо. — И я все время твержу — надо воссоздать Италию. Можно подумать, будто восточный ветер унес прочь с нашей древней земли животворные семена могучих и славных поколений. Нашей стране далеко до Франции, у нее нет таких запасов людей и денег, откуда можно черпать полными пригоршнями. Но такой неиссякаемый источник должен открыться и у нас. И для этого надо начинать снизу. Да! Надобно повсюду открывать школы, изгонять невежество, бороться с грубостью и ленью при помощи книг, и тогда просвещение, образование создадут тот трудовой народ, который нам необходим, если мы не хотим выпасть из сообщества великих государств. Я повторяю: для кого же мы трудились, отвоевывали Рим, стремясь в третий раз покрыть его славой, если не для будущей демократии? Чем же объяснить, что все здесь рушится и ничто не дает живучих ростков? Только тем, что у нас нет демократии. Да, да! Решение задачи состоит
Пьер колебался, не решаясь сказать, что нацию не так-то легко изменить, что Италия — плод своей земли, своей истории, длинной вереницы поколений и что попытка преобразовать ее одним ударом — опасная затея. Ведь народы, как и все живые существа, последовательно проходят через кипучую юность, плодотворную зрелость и постепенное увядание, которое кончается смертью. Современный, демократический Рим, великий боже! Современный Рим именуется сегодня Лондоном, Парижем, Чикаго. Но Пьер ограничился тем, что осторожно возразил:
— Однако не думаете ли вы, что в ожидании великого обновления Италии самим народом вам следует быть благоразумнее? Ваши финансы в таком плачевном состоянии, вы переживаете столько социальных и экономических затруднений, что рискуете вызвать страшнейшие катастрофы, прежде чем обретете людей и деньги. Как мудро поступил бы тот из ваших министров, кто заявил бы с трибуны: «К сожалению, наша гордыня нас обманула, мы напрасно провозгласили, будто за один день стали великой нацией, для этого требуется много времени, много труда и терпения; пока что мы просто молодой народ, который набирается сил, работает в своем доме, мужает и еще долго не будет домогаться владычества; мы разоружимся, откажемся от военного и морского бюджета, от всех бюджетов, укрепляющих наш внешний престиж, и посвятим все силы внутреннему процветанию нашей страны, образованию, физическому и нравственному воспитанию великого народа, которым мы клянемся стать через пятьдесят лет». Образумьтесь, образумьтесь — в этом ваше спасение!
Орландо, слушая аббата, понемногу мрачнел, снова погрузившись в тревожные думы. Наконец, устало, печально махнув рукой, он сказал вполголоса:
— Нет, нет! У нас освищут министра, который вздумает сделать такое признание. Это было бы слишком горько, нельзя этого требовать от народа. Все возмутились бы, вскипели бы от негодования. Было бы, пожалуй, еще опаснее одним ударом разрушить все, что мы создали до сих пор. Сколько разбитых надежд, сколько банкротств, сколько средств, затраченных понапрасну! Нет, теперь нас могут спасти только терпение и мужество, итак — вперед, всегда вперед! Мы очень молодой народ, и мы захотели добиться за пятьдесят лет объединения, на которое другие народы затратили два столетия. Ну, что ж! Теперь приходится расплачиваться за эту поспешность, надо ждать, когда посев созреет и наполнит зерном наши житницы.
Он опять взмахнул рукой, уверенно, широко, как бы подчеркивая свою надежду на будущее.
— Вы знаете, я всегда был против союза с Германией. Как я и предсказывал, этот союз нас разорил. Мы еще не доросли до того, чтобы идти в ногу с такой богатой, могущественной страной, к тому же мы все время готовились к войне, считая ее близкой, неизбежной, а потому жестоко страдаем от непосильного бюджета, который под стать лишь великой державе. Ох, уж эта война! Она так и не разразилась, но высосала из нас кровь, соки, золото, и притом без всякой пользы! Теперь нам остается порвать с союзницей, которая, играя на нашей гордыне, не оказала нам ни малейшей помощи, не доверяла нам, постоянно давала дурные советы… Однако все это было неизбежно, а между тем во Франции ничего не хотят понять. Я могу говорить откровенно, ибо я давнишний друг Франции, за что здесь даже негодуют на меня. Объясните же вашим соотечественникам, которые упорно не желают нас понять, что после завоевания Рима мы страстно хотели вновь занять наше прежнее положение, нам необходимо было играть видную роль в Европе, чтобы утвердить себя как могущественную державу, с которой отныне пришлось бы считаться. Колебания были невозможны, все наши интересы с явной, неоспоримой очевидностью толкали нас в объятия Германии. Народы, как и отдельные лица, неизбежно подчиняются жестокому закону борьбы за существование, вот в чем объяснение и оправдание разрыва между нами: родные сестры забыли о семейных узах, об этнической общности, торговых связях, даже, если угодно, об оказанных друг другу взаимных услугах… Да, наши нации — сестры, а теперь они готовы разорвать друг друга, они пылают такой ненавистью, что и та и другая утратили здравый смысл. Мое старое сердце обливается кровью, когда я читаю в ваших и наших газетах статьи, направленные друг против друга, точно ядовитые стрелы. Когда же прекратится эта братоубийственная война? Кто первый поймет, что нам нужен мир, союз романских народов: это необходимо, если наши нации хотят выжить среди все более грозного потока других наций, готового их поглотить. — И старый герой закончил, повеселев, с мечтательным благодушием: — Право, дорогой господин Фроман, вы должны обещать, что, вернувшись в Париж, поможете нам. Даже если у вас будет очень узкое поле деятельности, поклянитесь мне добиваться мира между Францией и Италией, ибо нет на свете более святой задачи. Вы прожили у нас три месяца и можете с полной откровенностью рассказать все, что здесь видели, слышали. Если у нас есть свои недостатки, то, поверьте, и вы не без греха. К тому же, черт побери, семейные ссоры не могут длиться вечно!
Пьер ответил смущенно:
— Конечно, только, к сожалению, именно такие ссоры и бывают наиболее упорными. В семьях, где кровь восстает на кровь, дело доходит до яда и кинжала. Тогда уж никто не знает пощады.
Он не посмел яснее выразить свою мысль. С тех пор как он жил в Риме, прислушивался, размышлял, распря между Италией и Францией представлялась ему в
виде старой печальной сказки. Жили-были две принцессы, дочери могущественной королевы, владычицы мира. Старшая, унаследовавшая королевство матери, втайне завидовала младшей, которая, заняв соседнюю страну, понемногу богатела, становилась все сильнее, прекраснее, тогда как старшая чахла, худела, разорялась; и вот пришел день, когда она попыталась напрячь силы, чтобы вновь обрести былое господство над миром, но оказалась такой старой и слабой, что признала себя побежденной. Какую она испытывает горечь, как кровоточит ее незаживающая рана, когда она видит, что меньшая сестра, оправившись от самых тяжелых потрясений, вновь обретает величие и царит на земле, блистая силой, красотой, разумом! Как бы ни поступала эта ненавистная сестра, которой она так завидует, она никогда с нею не примирится. Успехи младшей сестры отравляют жизнь старшей, бередя неизлечимую рану, разжигая старую кровь против молодой, и только смерть угасит эту ненависть. Даже если наступит день, когда, после несомненного торжества младшей сестры, между ними воцарится мир, другая сестра в глубине своей уязвленной души навсегда сохранит острую боль, ибо обидно старшей в роде покоряться младшей.— И все же рассчитывайте на меня, — добавил Пьер участливо. — Эта неистовая распря между двумя народами поистине прискорбна и опасна… Но я скажу о вашей стране лишь то, что считаю правдой… Я не могу иначе. А между тем боюсь, что вы, римляне, не любите правды, не подготовлены к ней ни по своему характеру, ни по сложившимся у вас обычаям. Поэты, приезжавшие сюда из разных стран и воспитанные в классических традициях, восхваляли Рим и так опьянили вас своими восторгами, что, мне кажется, вы уже не способны выслушать настоящую правду о вашем нынешнем Риме. Сколько бы я ни рассыпался в похвалах, мне все равно придется обрисовать истинное положение вещей, а именно этой истины вы и не хотите признавать; вы упрямо желаете видеть лишь одну красоту, вы так же чувствительны к малейшему порицанию, как стареющая женщина, которую бесит любой намек на ее морщины.
Орландо рассмеялся простодушным детским смехом:
— Конечно, всегда надо слегка приукрашивать! К чему говорить об уродстве? Мы, итальянцы, любим только красивую музыку, красивые танцы, красивые пьесы, которые доставляют удовольствие. А то, на что неприятно смотреть, лучше спрятать подальше!
— Я охотно признаю теперь главную ошибку моей книги, — продолжал священник. — Я пренебрегал итальянским Римом, готов был принести его в жертву Риму папскому, о возрождении которого мечтал; однако этот новый Рим существует, и такой могущественный, такой победоносный, что старому Риму, без сомнения, суждено со временем исчезнуть навсегда. Я убедился, что папа напрасно цепляется за свою непреложную власть, затворившись в Ватикане, который трещит по всем швам и скоро развалится, ибо все меняется вокруг и черный мир уже превратился в серый, смешавшись с белым. Острее всего я почувствовал это на вечере у князя Буонджованни по случаю помолвки его дочери с вашим внучатым племянником. Я ушел с этого праздника восхищенный, поверив в возрождение итальянского Рима.
Глаза старика засверкали.
— А, вы были на празднике! Ведь правда, после этого незабываемого зрелища вы уже не сомневаетесь в нашей жизненной силе, вы верите, что наш народ обновится, когда нынешние препятствия будут преодолены? Что значит четверть века и даже целый век?!
Италия возродится в своей прежней силе и славе, как только великий народ будущего вырастет на ее земле!.. Да, правда, я терпеть не могу этого Сакко, ибо он из тех интриганов и стяжателей, которые в своей алчности задержали наше развитие, набросились на плоды нашей победы, стоившей нам столько крови и слез. Но я вновь оживаю в моем дорогом Аттилио, таком добром и мужественном, он — плоть от плоти моей, и в нем наше будущее, ибо от него родится поколение доблестных патриотов, которые очистят и просветят страну. Да, пусть будущий великий народ родится от него и от Челии, прелестной молоденькой княжны. Моя племянница Стефана, в сущности, женщина неглупая, на днях привела ее ко мне. Если б вы видели, как девочка бросилась мне на шею, она называла меня самыми ласковыми именами и просила быть крестным отцом ее первенца, чтобы он носил мое имя и вторично спас Италию… Да, да! Пусть вокруг этой колыбели восстановится мир, пусть союз наших дорогих детей послужит нерасторжимой связью между Римом и народом, пусть прекратятся распри и все засияет в лучах их любви!
Глаза Орландо наполнились слезами. Пьеру, растроганному неугасимым огнем патриотизма, который по-прежнему горел в сердце поверженного героя, захотелось доставить ему удовольствие.
— Я тоже выразил это пожелание в день их помолвки и сказал вашему сыну примерно то же, что и вы сейчас. Да! Да будет их союз прочным и плодотворным, да положит он начало той великой нации, какой я желаю вам стать, желаю от всей души, особенно теперь, когда я научился вас понимать!
— Да будет так! — вскричал Орландо. — Да будет так! Теперь я прощаю вам вашу книгу, наконец-то вы поняли, что такое новый Рим. Вот он весь перед вами! Наш Рим, который мы хотим воссоздать достойным его славного прошлого и в третий раз сделать владыкой мира!
Широким жестом, в который он как бы вложил всю оставшуюся у него жизненную силу, старик показал на величественную панораму Рима, раскинувшегося до самого горизонта за большим, не затененным занавесками окном. Под нависшим свинцовым небом Рим, одетый в столь редкий здесь печальный зимний наряд, казался еще более величественным, и Пьеру представилось, будто царственная столица, лишившись былого могущества, стоит в сумрачном свете дня и молча, неподвижно ожидает ликующего пробуждения, всеобщего признания и обещанной ей верховной власти. От новых кварталов на Виминальском холме до далеких деревьев Яникула, от рыжих крыш Капитолия до зеленых вершин Пинчо расстилалось целое море кровель, террас, башен, куполов, и казалось, будто это морской прилив катит вдаль свои серые волны.