Собрание сочинений. Т.18. Рим
Шрифт:
Посреди тайной приемной застыл в ожидании, весь в черном, синьор Скуадра. Обнаружив, что Пьер в полнейшей растерянности прошел мимо, позабыв свою шляпу на консоли, он осторожно взял ее и молча, с поклоном протянул священнику. Потом не спеша, тем же шагом, что и при встрече, он пошел впереди, сопровождая гостя в залу Климента.
И вот то же длительное путешествие повторилось в обратном порядке через нескончаемую вереницу зал. И по-прежнему нигде ни души, ни шороха, ни вздоха. Пустынные комнаты, в каждой словно позабыта одинокая коптящая лампа, и свет ее кажется еще более тусклым, а тишина еще глуше. И вокруг казалось еще пустынней, по мере того как наступала ночь, погружая во мрак немногие предметы, снова и снова попадавшиеся Пьеру на глаза в каждой зале с высокими, украшенными позолотой потолками: все те же троны, деревянные скамейки, консоли, распятия, канделябры. После почетной приемной, обитой алым шелком, они прошли Залу кордегардии, уснувшую в легком благовонии ладана, сохранившемся от утренней мессы; потом Залу гобеленов, Залу дворцовой стражи, Залу жандармов, а в следующей за ней Зале папских служителей единственный слуга уснул на скамейке так крепко, что не проснулся, даже когда они вошли. Шаги слабо отдавались на плитах, заглушаемые
Синьор Скуадра так ни разу и не обернулся. Он молча, без единого жеста, отступил и, пропустив Пьера, в последний раз поклонился. Потом он исчез.
По внушительной лестнице, тускло, будто ночниками, освещенной двумя газовыми рожками в круглых матовых колпаках, среди невыразимо гнетущей тишины, которую не нарушали даже привычные шаги швейцарской стражи, гулко отдававшиеся на плитах, Пьер спустился двумя этажами ниже. Он пересек двор св. Дамасия, пустынный и словно вымерший, озаренный слабым светом фонарей у подъезда, спустился по лестнице Пия, второй гигантской лестнице, столь же пустынной, вымершей и сумрачной, и, наконец, очутился по ту сторону бронзовой двери, которую привратник медленно, с усилием отворил и также медленно закрыл у него за спиной. И какой скрежет, какой дикий визг жесткого металла раздался ему вслед! Казалось, все, что он оставил за этой дверью, — все нагромождение мрака, сгустившейся тишины, столетий, застывших в плену у традиций, несокрушимых, как идолы, догматов, окаменевших, точно запеленатые мумии, цепей, которые опутывают и отягощают народы, — все орудия удушающего рабства, деспотического господства, все это гулким эхом отдавалось в пустынных, мрачных залах Ватикана.
Пьер очутился один среди безбрежного мрака площади св. Петра. Ни одного запоздалого пешехода, ни одной живой души. Посреди обширных мозаик серой мостовой, меж четырех канделябров, смутным видением высоко вздымался обелиск. И подобно бледному призраку маячил фасад собора, раскинув, словно гигантские руки, четыре ряда столбов колоннады, похожих на каменные стволы окутанных тьмой деревьев. И это было все, только в безлунном небе едва угадывалась гигантская округлость купола. И нигде ни звука, лишь откуда-то из мглы унылой жалобой доносился нескончаемый ропот фонтанов, подобных живым колеблющимся призракам. О, грустное величие этого сна! Какое уныние наводила прославленная площадь, Ватикан, собор св. Петра, погруженные в ночь, в молчание и мрак! Внезапно часы медленно и гулко пробили десять; казалось, никогда еще их удары не тонули с такой торжественной бесповоротностью в безбрежном море непроницаемой тьмы.
Пьер, разбитый и надломленный, остановился как вкопанный посреди огромной площади. Как! Он беседовал с этим седовласым старцем, перевернувшим ему душу, всего три четверти часа? Да, у него было отнято все — у его разума, у его кровоточащего сердца отняты были последние крохи веры. Он сделал последнюю попытку, и вот целый мир для него рухнул. Пьеру неожиданно вспомнился монсеньер Нани, и он подумал, что один только Нани оказался прав. Пьера предупреждали, что в любом случае он в итоге поступит так, как того пожелает монсеньер Нани, и священник с изумлением убедился, что это верно.
И такое отчаяние, такая жестокая тоска разом охватили его, что, воздев трепещущие руки, он из глубины пропасти, на дне которой очутился, возгласил:
— Нет, нет! Ты не с ними, о боже милосердный, ты, что даруешь жизнь и спасение души! Явись же, приди, о господи, ибо дети твои умирают, не ведая, ни кто ты есть, ни где ты есть в бесконечности миров!
Над огромной площадью простерлось огромное темно-синее, бархатное небо — сама бесконечность, немая и волнующая, где мерцали звезды. Возок Большой Медведицы, казалось, еще больше запрокинулся над кровлями Ватикана, словно его золотые колеса свернули с пути и золотая оглобля повисла в воздухе; а там, над Римом, над улицей Джулиа, угасал Орион, и уже видна была только одна из трех золотых звезд, украшавших его пояс.
XV
Разбитый пережитыми волнениями, горя как в лихорадке, Пьер забылся только под утро. Едва войдя поздно ночью во дворец Бокканера, он снова погрузился в атмосферу глубокой скорби о гибели Дарио и Бенедетты. Проснувшись в девять часов и позавтракав, он решил тотчас спуститься в покои кардинала, куда перенесли тела усопших, чтобы родные, друзья и знакомые могли оплакать влюбленных и помолиться за упокой их души.
Пока Пьер завтракал, Викторина, которая так и не ложилась, мужественная и деятельная, несмотря на свое отчаяние, рассказала ему о событиях минувшей ночи и нынешнего утра. Донна Серафина, со строгостью святоши стоявшая на страже приличий, сделала еще одну попытку разъединить тела влюбленных. Вид нагой женщины, тесно прильнувшей к обнаженному мужчине, оскорблял ее целомудрие. Но было уже поздно, тела закоченели, и то, что еще можно было сделать в первую минуту, стало бы теперь ужасным кощунством. Они так крепко сплелись в любовном объятии, что оторвать их друг от друга можно было, лишь искалечив мертвые тела и поломав им руки. И кардинал, уже раз запретивший нарушать покой влюбленных, их вечный союз, теперь чуть было не поссорился с сестрой. Под сутаной священнослужителя он сохранил чувства предков, он гордился их страстями, пламенной любовью, смелыми ударами кинжала прежних лет; он сказал, что если у них в роду насчитывается двое пап и немало славных полководцев, то пылкие влюбленные также служат его украшению. Никому он не позволит прикоснуться к этим чистым детям, которые всю жизнь страдали и соединились только в могиле. Он господин в своем доме: пусть завернут их в один саван и уложат рядом в гроб. Затем по ним отслужат панихиду в соседней церкви Сан-Карло, где он, как кардинал, еще может распоряжаться. А если понадобится, он дойдет до самого папы. Такова была его верховная воля, выраженная столь непреклонно, что все в доме безмолвно склонились перед ней, не посмев возразить ни жестом, ни словом.
Тогда донна Серафина принялась обряжать умерших. Согласно обычаю, слуги находились тут же, а Викторина, самая старая, самая любимая
служанка, помогала ей. Сначала влюбленных окутали распущенными волосами Бенедетты, ее густыми, длинными душистыми волосами, ниспадавшими подобно королевской мантии; потом обоих завернули в белый шелковый саван, соединивший их после смерти в единое существо. И опять-таки по требованию кардинала их отнесли в его покои и уложили на парадном ложе посреди тронной залы, чтобы воздать им высшие почести, как последним в роде, как двум безвременно погибшим обрученным, вместе с которыми некогда громкая слава рода Бокканера тоже сошла в могилу. На этот раз донна Серафина беспрекословно одобрила решение брата, ибо считала непристойным, чтобы ее племянница, даже мертвая, лежала в спальне молодого человека, на его кровати. Версия, придуманная родственниками, уже разнеслась по городу: все говорили о внезапной смерти Дарио от злокачественной лихорадки, погубившей его за несколько часов; о безумном горе Бенедетты, которая скончалась, сжимая в объятиях его тело; о царских почестях, воздаваемых обоим, и о посмертном обручении влюбленных, покоившихся вместе на смертном ложе: весь Рим, потрясенный этой историей любви и смерти, наверное, еще недели две будет говорить только о ней.Пьер, стремясь скорее покинуть злосчастный город, где он оставлял последние крохи своей веры, готов был в тот же день уехать во Францию. Но он хотел дождаться погребения и отложил свой отъезд до следующего вечера. Значит, весь день ему предстояло провести здесь, в этом ветхом дворце, возле умершей Бенедетты, которую он так любил; он должен постараться найти для нее слова молитвы в своей истерзанной, опустошенной душе.
Спустившись на широкую площадку перед приемными залами кардинала, он вспомнил, как впервые явился сюда в день своего приезда. На него снова пахнуло старинной царственной пышностью, словно обветшавшей и покрытой пылью времен. Двери трех громадных приемных были широко раскрыты, но в этот ранний час залы с высокими темными потолками были еще безлюдны. В первой, предназначенной для слуг, находился только Джакомо; в черной ливрее он застыл перед красной кардинальской шапкой, висевшей под балдахином с наполовину истлевшими кистями, которые густо оплела паутина. Во второй зале, где прежде сидел секретарь, водворился аббат Папарелли, шлейфоносец кардинала, исполнявший также обязанности дворецкого; он ходил мелкими, неслышными шажками, ожидая посетителей, и никогда еще не был так похож на старую деву в черной поношенной одежде, поблекшую, морщинистую, со следами суровых лишений на хитром лице, выражавшем лицемерное смирение и притворное подобострастие. Наконец, в третьей приемной — для знати, где перед величественным портретом кардинала в парадном облачении лежала на столике кардинальская шапка, секретарь дон Виджилио, покинув свое обычное место за столом, стоял у двери в тронную залу и склонялся в поклоне перед каждым входящим. В это темное зимнее утро обширные залы казались еще более мрачными и запущенными, чем обычно, обивка на стенах кое-где свисала лохмотьями, разрозненная мебель потускнела от пыли, крошились старинные деревянные панели, источенные червями, и только высокие потолки блистали великолепием красок и позолоты.
Пьер, которого аббат Папарелли встретил преувеличенно низким поклоном, затаив насмешку над посрамленным противником, был захвачен грустным величием этих громадных обветшалых комнат, которые вели в тронную залу, превращенную в храм смерти, где покоились последние отпрыски семейства Бокканера. Какое величественное, скорбное зрелище торжества смерти являли эти настежь распахнутые двери, эти пустынные, чересчур просторные покои, когда-то вмещавшие толпы людей, а теперь ведущие в усыпальницу угасшего рода!
Кардинал затворился в небольшом рабочем кабинете, где принимал родственников и близких друзей, пришедших выразить ему соболезнование; донна Серафина выбрала соседнюю комнату для приема знакомых дам, шествие которых могло продолжаться до самого вечера. Викторина рассказала Пьеру о предстоящей траурной церемонии, и он решил отправиться прямо в тройную залу, где бледный и безмолвный дон Виджилио встретил его глубоким поклоном, как будто даже не узнав его.
Пьер был поражен видом залы. Он ожидал, что окажется в помещении с плотно занавешенными окнами и сотнями ярких свечей вокруг катафалка, стоящего посредине и задрапированного черной тканью. Ему объяснили, что обряд совершится здесь, ибо старая дворцовая капелла на первом этаже пришла в негодность и заперта вот уже пятьдесят лет, а небольшая домашняя молельня кардинала слишком мала для такой церемонии. Поэтому пришлось соорудить алтарь в тронной зале, где с самого утра одну за другой служили мессы. Впрочем, заупокойную обедню совершали и в маленькой капелле; кроме того, были поставлены еще два алтаря: один — в небольшой комнате, примыкавшей к приемной для знати, другой — в глубоком алькове, выходившем во вторую приемную; так что священники, главным образом францисканцы и другие монахи, принадлежавшие к нищенствующим орденам, должны были одновременно служить литургию на четырех алтарях. Кардинал пожелал, чтобы в его доме все время совершалось таинство евхаристии во искупление двух дорогих ему душ, вместе отлетевших на небо. Непрестанно раздавался звон колокольчиков, сопровождавший возношение святых даров, не смолкало глухое бормотание латинских молитв, шуршали преломляемые облатки, осушались церковные чаши, так что бог все время присутствовал в душных, пахнущих тлением залах погруженного в траур дворца.
Пьер с удивлением увидел, что тронная зала осталась такой же, как и в день его первого посещения. Даже занавеси на четырех огромных окнах не были задернуты, и пасмурное зимнее утро проникало в комнату, озаряя ее слабым светом — серым и холодным. Тот же высокий потолок с позолоченной деревянной резьбой, та же расшитая пальмовыми листьями красная парчовая обивка на стенах, истлевшая от времени; здесь стояло повернутое к стене парадное кресло на случай посещения папы, который давно уже не приходил сюда. Только сооруженный рядом с троном алтарь несколько менял облик залы, откуда вынесли кое-какую мебель: кресла, столики, консоли. Посреди залы на низком помосте водрузили пышное ложе, на котором покоились Бенедетта и Дарио, осыпанные цветами. У изголовья горели всего две свечи, по одной с каждой стороны. И ничего больше — только цветы, такое обилие цветов, что трудно было представить, в каком волшебном саду их набрали; особенно много было белых роз, целые снопы их лежали на смертном ложе, свешивались с него, устилали ступеньки помоста и, не уместившись на них, как бы растекались по великолепному плиточному полу.