Собрание сочинений. Т.23. Из сборника «Новые сказки Нинон». Рассказы и очерки разных лет. Наследники Рабурдена
Шрифт:
Я знаю, что в наше время этих гениев освистали бы, если бы как-нибудь вечером они выступили на одной из парижских сцен. Если бы Мольер завтра поставил «Мнимого больного» или «Жоржа Дандена», его ошикала бы вся критика; ему вменили бы в вину, что в первом из этих шедевров он не показал ничего, кроме микстур, а во втором — изобразил одних лишь мерзавцев и мерзавок. Даже совсем недавно, при возобновлении «Жоржа Дандена», изысканная публика Французской Комедии едва не возмутилась. Понадобилось все уважение к традиции, чтобы не замолк этот великолепный бесстрашный смех. В провинции играть Мольера нельзя. Мне ведомы адвокаты и чиновники из маленьких городков, которые, приехав летом, во время каникул, в отпуск в Париж, внимательно изучают афиши с недельным репертуаром Французской Комедии, прежде чем повести туда своих супруг: лишь бы только эти дамы не встретились там с автором «Тартюфа»! Мольер остается под подозрением. А больше всего меня бесит лицемерное преклонение перед гениями сцены! «О, эти гении! Что может быть лучше этих гениев! Подражайте гениям!» Но попробуйте только последовать этому совету, сделайте попытку, и вы увидите, как с вами расправятся! Истина состоит в том, что гении внушают страх. Молодой человек приехал в Париж; он мечтает о славе драматурга; он стучится в дверь одного из самых добросовестных наших театральных
Мне не хотелось бы, чтобы моя личная обида примешалась к тем размышлениям, на которые меня наводит современное положение нашего театра. Конечно, я прекрасно понимаю, что толпе нужны зрелища, в равной мере я понимаю, что было бы несправедливо проявлять суровость по отношению к людям, день за днем фабрикующим те несколько дюжин пьес, без которых Париж не мог бы прожить зиму. Эти пьесы являются составной частью того, что носит название «парижский товар». Кроят, клеят, сшивают, полируют.
одну за другой прелестные безделушки, которым суждено жить всего один сезон. Для изготовления этих пьес необходима мастерская. Нужен общий хозяин, нужно изучить все тонкости ремесла, надо знать, что именно нравится клиентам. С некоторых пор имеется целый учебник, где можно навести справки. Скриба необходимо знать назубок. Он научит вас тому, в какой пропорции нужна в комедии любовь, сколько можно допустить подлости; как смошенничать и обойтись без развязки и как, одним мановением волшебной палочки, изменить характер персонажа. Словом, он научит вас той «технике театра», которая была неведома Мольеру, но, по мнению театральной критики, совершенно необходима ныне, если вы претендуете на честь исторгать смех и слезы у ваших современников. Готов согласиться, что это все весьма полезно. Действительно, в наши дни публика в состоянии терпеть только такие пьесы, которые можно переварить немедленно. Она отвергает все, что не вышло из упомянутой мастерской. Однако существуют честные парни, которые не умеют принудить себя работать артельно. Ими владеет безумная мечта о собственных творениях, они не мастерят, модные поделки, а пытаются создавать на века. Верно, они весьма самонадеянны. Верно также, что они никогда не бывают удовлетворены. Все же я считаю их достойными уважения, и мне отвратительна та критика, которая издевается над их неудачами и испытывает, злобную потребность загнать их на каторгу массового производства.
Видите, до какой степени лишены логики упреки, обращенные ко мне за «Наследников Рабурдена»? Некоторые театральные критики утверждают, будто я просто повредился в рассудке и отвергаю какие бы то ни было правила, мечтаю предать огню творения Скриба, открыто презираю условности, вынашиваю в душе план некоего чудовищного театра. Одновременно с этим другие критики обвинили меня в том, что я по уши погряз в жалких условностях, опоздал со своею пьесой на двести лет по отношению к эволюции драматургии, воскрешаю комедию, изглоданную червями. И эти критики также не поняли, к чему я стремился. Какой же вывод сделать мне из этих двух столь противоречивых утверждений? Во-первых, что не всегда мнения критиков совпадают. Во-вторых, что, будучи непримиримым в тех случаях, когда имею дело с идиотскими пьесами, я преклоняюсь перед творениями гениев. Я люблю гениев за то, за что их и следует любить, — за их правдивость. Я так люблю их, что мне хотелось бы, чтобы мы непосредственно вернулись к ним, перескочив через головы пигмеев, увеселяющих толпу своими прыжками. Здесь я отрицаю относительность талантов, а признаю только абсолютность гения.
Пишу я это предисловие не затем, чтобы защитить мое творение. Если оно действительно стоит того, оно когда-нибудь само защитит себя. Поэтому я не стану пытаться отвечать пункт за пунктом на те нападки, которым его подвергли. У меня только одна забота: разобраться в том, что произошло со мною, и, если возможно, извлечь урок для тех молодых писателей, которые, подобно мне, попытаются говорить правду в театре. Среди обращенных ко мне упреков есть три таких, коих достаточно для моих противников: моя комедия лишена веселья; в ней нет ни одного симпатичного персонажа; основная ситуация остается неизменной на протяжении всех трех актов. Допускаю, что здесь налицо три больших изъяна, — с точки зрения наших драматургов. Естественно, что при сравнении моей пьесы с некоторыми современными водевилями (как это обычно делали) она может показаться наивной, слишком простой и в то же время слишком грубой. Но я не приемлю подобного сравнения. У меня — повторяю еще раз — была иная цель. Я не согласен с тем, что комедии Мольера веселы, — я имею в виду ту веселость, которая требуется в наши дни. При виде Дандена, упавшего на колени перед женой, у меня сердце обливается кровью; Арнольф, суетящийся вокруг Агнесы, вызывает у меня слезы сострадания; Альцест тревожит меня, а Скапен внушает страх. Под смехом скрывается бездна. Я также отрицаю, будто Мольер когда-либо пытался смягчить жестокость своего анализа, вводя в пьесы привлекательных персонажей; кроме неизменной пары влюбленных, являющихся данью его времени, все созданные Мольером типы обладают обычными человеческими свойствами, то есть более злы, чем добры. В «Скупом» от начала и до конца все обманывают и обкрадывают друг друга, в «Мизантропе» все персонажи внушают подозрение, так что и по сей день еще ведутся споры о том, кто же в этой пьесе истинно честный человек. Я не говорю уже о фарсах Мольера, где фигурируют лишь дураки и мошенники. И, наконец, я решительно отрицаю, что Мольер когда-нибудь имел в мыслях усложнять комедию, желая сделать ее более увлекательной; его пьесы являют собой откровенную наготу: единая интрига раскрывается в них широко, логично, исчерпывая по мере своего развития все людские истины, с коими она встречается. Нам прекрасно известно, что наши кропатели водевилей заявляют, будто Мольер ничего не смыслил в театре… Следовало бы довести откровенность до конца и прямо признать, что Мольер вызывает грусть, пугает и нагоняет скуку. И это была бы чистая правда.
Скажут, что мы живем уже не в XVII веке, что наша цивилизация усложнилась и что театр ныне не может жить по той же формуле, что и два столетия тому назад. Против этого нельзя спорить. Но я говорю не о трафарете. Речь идет попросту о возвращении к истокам комедии во Франции. То, что нам необходимо воскресить, — это широкая обрисовка характеров, в которой гениальные мастера нашей драматической сцены видели основную цель своих произведений. Сохраним же их высокое презрение к занимательным сюжетам, попытаемся, подобно им, создавать живых людей, — правдивые вечные типы. И останемся в нашей современной действительности, с нашими нравами, нашей одеждой, нашей средой. Разумеется, надо найти некий общий прием. По моему мнению, это и есть тот натуралистический прием, на который я указывал в моем предисловии к «Терезе Ракен». Правда, это задача весьма нелегкая. Именно потому, что я еще не овладел этим приемом, я надумал тем временем создать «Наследников Рабурдена» в качестве образца, надеясь на то, что общение с гениальными драматургами выведет меня на путь к истине. Я считаю написанную мною комедию всего лишь этюдом, лишь опытом. За исключением нескольких мест, она находится за пределами того общего приема, который я ищу.
А теперь настало время сказать, откуда я взял «Наследников Рабурдена». Критика, которая наизусть знает репертуар маленьких театриков, швырнула мне в лицо названия целой кучи водевилей. Она вытащила на свет божий самые поразительные названия, такие, которых я никогда не слыхивал, — должен признаться, что мое невежество в этом вопросе велико. Я попросту взял первоначальный замысел моей пьесы из «Вольпоне», комедии Бена Джонсона, современника Шекспира.
Ни один из театральных критиков не догадался об этом. Правда, это потребовало бы некоторой эрудиции и некоторых познаний в литературе другого народа. Теперь, когда я указал источник моего заимствования, советую добросовестным критикам прочесть «Вольпоне». Они увидят, чем могла быть комедия в эпоху английского Возрождения. Я не знаю театра более отважного. Это великолепная резкость красок, неостывающее яростное стремление к правде, восхитительное исступление сатиры. Представьте себе человека-зверя, которого со всеми его аппетитами спустили с цепи, и вообразите публику, аплодирующую грозному смеху этой сатиры! В этих людях все было незаурядно, — и нервы, и мускулы у них были иные, чем у наших жалких буржуа, приходящих в театр лишь затем, чтобы с удобством переваривать пищу, сидя в первых рядах партера в белых перчатках. Разумеется, мне пришлось смягчить Бена Джонсона. Моя комедия, для оценки которой театральная критика исчерпала эпитеты, выражающие отвращение, рядом с «Вольпоне» кажется бесцветным, слащавым бумагокропанием. Среди прочих сцен в «Вольпоне» есть одна, особенно замечательная, почти пугающая, обращаю на нее внимание деликатных душ: когда доктора заявили, что больному для излечения нужна красивая женщина, один из наследников предлагает мнимому умирающему свою собственную жену. Ни одна литература не наносила подобной оплеухи человеческим страстям. Конечно, необходимо считаться с более утонченными нравами нашей собственной эпохи, но какой художник не станет сожалеть о том, что минули те прекрасные столетия, наивные и свободные, когда человеческий дух расцветал в полную силу!
Остается только во весь голос потребовать, чтобы мне возвратили звание романиста! Когда театральная критика говорит о начинающем драматурге: «Он пишет романы», — то этим уже все сказано. Под ее пером это означает, что авторы романов не способны писать для театра. Но подобное презрение со стороны театральных критиков я считаю странным. Ведь те, кто писал романы, создали литературную славу нашего века, и если кто-либо из них вознамерится применить свое дарование в театре, то критике следовало бы лишь всемерно поощрять его. Разумеется, если бы театр нашего времени был овеян славой; если бы поставленные в нем пьесы были шедеврами; если бы драматурги сообщали тому искусству, которое они представляют, весь желаемый блеск; и, наконец, если бы наш театр не требовал возрождения, — тогда я понял бы, почему нас отталкивают. Но на театральных подмостках царит пустота! И каковы бы ни были наши неудачи, они не идут ни в какое сравнение с теми, которые постигают профессиональных драматургов! Нам все равно не удалось бы уронить театр ниже того уровня, до которого он пал ныне. Но в таком случае почему же не позволить нам производить наши опыты? В целом мы хотим лишь, чтобы театр сделался значительнее. Мы пытаемся влить в него свежую кровь, дать ему правильный язык, научить его стремиться к правде. Авторы романов, литературные властители дум эпохи, оказывают честь нашему опошлившемуся театру, снисходя до него.
Повторяю, то, что произошло со мной, не единичное явление. Я говорил здесь от имени целой группы писателей. Я отнюдь не воображаю, будто моя скромная персона могла вызвать такой гнев! Я оказался козлом отпущения — вот и все! В моем лице нанесли удар идее, а не человеку. Критика обнаружила появление деятельной группы литераторов, которая в конечном счете возьмет верх. Критика не признает этой группы, отрицает ее; ибо стоит критике признать за нею талант — и критика пропала! Ей придется принять идею жизненной правды, которую несет с собой эта группа, а следовательно, изменить все свои критерии. Повторяю: казнили не мою пьесу, а формулу натурализма, на которой она основана. У критики было предвзятое мнение, и доказательством тому служат отзывы о премьере: ни один из критиков не признался в том, что «Наследникам Рабурдена» много аплодировали. В связи с этим я могу привести умные слова, сказанные мне одним знаменитым писателем при выходе из театра. Прощаясь, он заявил: «Завтра вы окажетесь великим прозаиком». И в самом деле, на следующий день люди, которые на протяжении десятилетия отказывали мне в таланте, стали превозносить мои романы, стремясь изничтожить мою пьесу. Приведу также слова — на сей раз устрашающие, — произнесенные неким закоренелым романтиком, возглавлявшим одну распространенную газету, которую он превратил в политическую и литературную лавочку; он без зазрения совести науськивал на меня своего театрального критика, твердя во всеуслышанье: «Он слишком талантлив, а потому опасен; надобно его попридержать!» В моей пьесе, направленной против человеческой низости, не найти ничего подлее и кровожаднее этих слов.
Впрочем, разве успех имел бы какое-нибудь значение? Ныне успех меньше, чем когда-либо, служит доказательством достоинств произведения. Однако меня растрогало одно обстоятельство. Как-то воскресным вечером я очутился в театральном зале, заполненном простонародной публикой праздничных дней. Собрался весь квартал Сен-Жак. На протяжении всех трех актов раздавался безудержный хохот. Он сопровождал каждое слово, ничто не оставалось не замеченным публикой, этим большим ребенком, для которого, казалось, и была создана моя пьеса — примитивная и наивная в своей тенденциозности. Резкость и выпуклость образов восхищала зрителей, простота приемов сближала их с действующими лицами. Признаться ли? Впервые в жизни я испытал чувство гордости.