Собрание сочинений. Том 2. Последняя комедия. Блуждающее время. Рассказы
Шрифт:
Профессорша ещё сидела на толчке. Груня зашла и с несвойственной ей робостью прижалась к стене кабины.
– Что тебе, Груня? – строго спросила профессорша, поправив очки.
– Бывает, что мужик живёт с курою, как с бабою, или не бывает, Софья Олимпиадовна?! – протрубила Груня, прикрывая застенчивость похабным смешком.
– Выйдите вон! – взорвалась профессорша. – Вон отсюда… Наука… Наука!! – закричала она громким, зазывающим голосом.
Груня, выругавшись и ничего не осознав, выскочила из кабины. Но почему-то тупо успокоилась. Однако ж спустя полчаса, по бабьему любопытству, задала этот же вопрос странному старичку Семёну Петровичу. Тот – к её удивлению – сначала промолчал, а потом вдруг осторожно повернул к ней заросшую седыми волосами головку и подмигнул. Этот подмиг разозлил её, и ей захотелось швырнуть в старичка кастрюлей…
Незаметно, в хлопотах, прошёл вечер. Груня, у которой был отгул, тихо, в комнате, поджидала
В дверь что-то стукнуло, и на пороге показался Саня. По её мыслям, он возвращался с работы, но был почему-то весь в пуху и с неестественным, диким взглядом, как будто только что сошёл с небес.
Увидев тетрадку, он закричал, взвизгнув что-то про пьянку, из-за которой он тетрадь не в тот тайник засунул, и начал, бегая по комнате и стуча грязными подошвами, мерзко каяться. Почему-то вскрикивал, упоминая о курах, что имел дело не с естественными отверстиями, а с поверхностью куриного тела, которое бьётся и т. д. Груня завыла. Глаза её заблестели, и она встала. Грудь (на которой, по сновидениям Сани, росли, как сочные огурцы, мужские члены) высоко вздулась и обнажилась. Она колотила себя в эту обнажённую грудь красными кулаками и кричала:
– Это от мене – к курам!!! Это от мене – к курам!!!
Больше она ничего не могла выговорить. Казалось, красные сосцы её взбухли от крови и возмущения. Саня до того перепугался, что опрометью выбежал из комнаты.
Как ни странно, к ночи гнев Груни немного поулёгся. «Чему бывать, тому не миновать», – успокаивала она себя (Груня любила здравый смысл). Но ярость всё же не давала покоя. Саня, тихий и присмиревший, всё время назойливо лез со своими поцелуйчиками. Груня, по бабьей слабости, не отказала. Саня на этот раз был старателен, не кряхтел и держал добрые полтора часа. После чего разомлевшая Груня не знала, то ли ему дать по морде и простить, то ли обласкать и простить. Однако утро показало всё в ином свете. Проснувшись, Груня обнаружила, что она вся в курином пуху; пух забился чуть ли не в матку, обложил бигуди. Ярость и желание отомстить за измену закипели снова. Дала затрещину полусонному Сане. Тот промямлил, что-де куры хорошие, и, желая польстить Груне, пробормотал, что любил их из-за ихнего сходства с нею. Получил ещё затрещину. Обмываясь, Груня ещё больше была не в себе. Внутри настойчиво сверлило: надо донести, чтоб Саня понёс суровое наказание. Но одно удерживало её: ещё ночью появилась у неё успокоительная мысль: Саня крепок, как мужик, только с нею, а-де к курам он почти импотентен. Но в этом ещё надо было убедиться. Поэтому за завтраком Груня предъявила опять перетрусившему Сане ультиматум: или она на него донесёт, куда следует, или он покажет ей свою куриную любовь. Для чего ей это было нужно, Груня, конечно, не упомянула, и судьба Сани теперь зависела от его импотенции.
При слове «донос» сам Саня так одурел, что только кивнул головой, но потом подскочил и, схватив Груню за руку, как в забытьи, потащил её в курятник. Груня, матерясь, кричала, что ей надо сначала позвонить на работу, чтобы попросить отгул.
Наконец, отзвонившись, Груня вбежала к курам, но то, что она увидела, удовлетворило её уже с обратной стороны: куры летали по всему сараю, кудахтали, Саня плакал, кидался на них, как в объятия, и особенно норовил настичь одну большую и жирную курицу… «Хорош… Хорош… Мой-то», – только и приговаривала Груня.
Наконец Саня повернул к ней заплаканное лицо и проревел, что у него ничего не получается. Он был в истерике. На дикий шум потянулись соседи. Груня решила, что надо закругляться; «непутёвый», – сурово-ласково одёрнула она Саню. Анфиса плясала уже где-то невдалеке. Бежал Миша, на ходу надевая на свой член байковый чехол. Улюлюкал, как живая труба, Григорий. Казалось, сами куры понимали его. Впрочем, все решили, что была милиция. Только Евгения, высунувшись из окна, настраивала своё ухо на пение рожка. Компот тёк по её губам.
Груня затолкнула Саню в дворовый клозет и, несколько обрадованная, вприпрыжку побежала на работу. Саня заснул в клозете. И во сне видел Бертрана Рассела.
Раскрытие такого порока осложнило дальнейшую Санину жизнь. Порой он цеплялся за свою платоническую влюблённость в Евдокию, в ту, у которой от разврата выпали зубы. Груня одним напоминанием о возможности доноса держала Саню в чёрном теле. Заставляла теперь стирать бельё, мыть пол, выносить горшки.
Саня пытался найти злополучную тетрадь, но она как в воду канула: так надёжно Груня её припрятала. С течением времени ей даже стало нравиться такое положение: действительно, Саня был тих, как мышка. В отношении кур Груня убедила себя, что Саня-де впал в слабоумие и что эти куры для него – как игрушка для сопливого дитя. Правда, иногда ревность укалывала её в самое сердце, и она бросала сердитые взгляды на какую-нибудь чересчур
крупную курицу. И никогда не отказывала себе в удовольствии полакомиться курятиной. «Что ж, женщина есть женщина», – меланхолично думал тогда Саня, поглядывая на жующую жену. Сам он никогда не притрагивался к курятине, проявляя несвойственный ему гуманизм. На этой почве происходили иногда сцены, нарушавшие более или менее стабильный ход семейной жизни.– Будешь жрать или нет?! – однажды, совсем рассвирепев, заорала на него Груня в присутствии гостей.
– Не буду, – побледнев, ответил Саня.
– Жри, жри и не выплёвывай, – протрубила Груня.
– Да для меня это всё равно что человечину есть, пойми ты, в конце концов! – завизжал Саня, вскакивая со стула. – Дай я лучше их съем! – закричал он, указывая на гостей.
– Саня, донесу, – сурово пригрозила Груня.
Саня сразу обмяк, сел за стол и, давясь, начал жрать. Гости переглядывались…
И хотя после таких сцен вроде всё опять входило в своё обычное русло, Саня внутренне всё больше грустнел. Появился даже намёк на религиозность.
Так текли дни. Но одно событие совсем доконало Саню. Началось оно в один чистый воскресный день, уже ближе к осени, когда все разбрелись по лужайкам, а в клозете, на толчке, осталась одна платоническая Санина возлюбленная Евдокия, которая надрывно пела там, бренча на гитаре. Рано утром она «выблевала» в толчок своё дитя, зародыша, и её тянуло к этому месту. Саня, как кот, жмурясь от удовольствия, сидел на полу коридора, подслушивая это пение из клозета. Он любил, когда Евдокия пела. Незаметно к нему подошла бабка Анфиса. На этот раз она не плясала.
– Профессорша-то помирает… Недолго ей осталось жить, – прошамкала она.
Саня вскочил: слово «смерть» больше значило для него, чем «любовь».
– А я не знал, – оторопел он.
Действительно, дни профессорши, как говорится, заканчивались.
Бедняжка недавно узнала об этом и поэтому целые дни грезила о пересадке мозга. Она считала, что её «я» заключено в мозгу, причём буквально, даже без всяких намёков на современные варианты психофизического параллелизма и т. д., не говоря уж об ином. Странно, что её так взволновало приближение собственной смерти. Точнее, не столько взволновало, сколько ввергло в дикое, какое-то антинаучное недоумение. Раньше она относилась к этому проще: для неё главным было доказать, что всё в мозгу, в материи, причём особенно её раздражало всякое упоминание о бессмертии души. Она готова была скорее сама издохнуть, уйти в ничто, лишь бы, как она выражалась, «ничего такого не было». Не раз, услышав где-нибудь слова «дух», «бессмертие», она тяжело плевалась, как верблюд, и швыряла в обидчика, чем попало. В этом отношении приближение смерти ничего не изменило. Но зато ей страшно захотелось выжить (чтобы, между прочим, иметь возможность доказывать, что ничего нет) и при этом выжить строго научным путём. Иного пути, кроме пересадки мозга, она не видела. Поэтому профессорша ужасно боялась, что её соседи-враги, пока она будет в забытьи, оторвут и стащат её голову вместе с мозгами и спустят в толчок. От страха она нацепила на голову шлем и так и бродила в полусне по коридорам и клозетам. Её домработница, полуняня, следовала за ней. Письма, информации, мольбы и угрозы сыпались в Академию наук, в Министерство обороны, здравоохранения и т. д. Больше всего норовила профессорша, чтобы её мозг (её «индивидуальность», как она говорила) пересадили свинье.
Почему именно свинье, а не человеку, она, конечно, не могла почувствовать, а просто ссылалась на то, что-де трудно сразу для такого эксперимента найти существо. А ей до рёва не терпелось, тем более что оставшиеся дни всё уплывали и уплывали. Когда сделалось совсем плохо и уничтожение ощущалось уже всей шкурой, до печёнок, профессорше особенно яростно захотелось увидеть себя свиньёй. Ей даже снилось, что пересадка удалась и она выбрана Главным Учёным Мира; в Лондоне собрался конгресс; хрюкая, она поднимается на кафедру; читает доклад по генетике; ей рукоплещут… Сон, правда, странно окончился: вдруг присутствующие учёные коллеги разом обратились в свиней, и все они, вместе с ней, с визгом и хрюканьем, сквозь которые прорывались научные формулы, бросились в море…
Проснувшись, профессорша мучительно думала, при чём здесь море и куда делось стадо свиней, но надумать ничего не могла. Настойчиво звонила даже в милицию, чтобы торопили с пересадкой. Впрочем, все инстанции молчали.
Тем временем Саня, поражённый страшной новостью, всё время вертелся у дверей профессорши, расспрашивал врача, который отмахивался от него, как от буки.
Неожиданно произошёл ещё один сдвиг. К дому подкатили две роскошные машины, из которых вышли более или менее элегантные люди. Из них пятеро были иностранцы, а один – московский учёный, друг профессорши. Оказывается, этот друг решил хотя бы утешить профессоршу в ответ на её письмо и захватил с собой приехавших с визитом американцев – в основном своих учёных коллег и одного художника. Все пятеро были знаменитости.