Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
Ольга еще раз охнула, теперь уже от восторга. Ничего нельзя было разобрать, что вокруг. Но едва исчез грохот, поезд точно вспорхнул над землею, и сразу же, как только глаза привыкли к солнцу, в величественной немоте, как нарисованный на небе, в правое окно вагона взглянул Байкал.
Нежно-голубая, подобно морской, но еще нежнее цветом вода его чуть рябила под незаметным береговым ветром. Сплошная эмалевая голубизна постепенно бледнела, уходя к горизонту. Вдали облака или горы легкой тенью обозначали край неба.
Все вокруг озерного зеркала было сияюще зелено. Ольга забыла дышать. Ей даже показалось, что она закрыла глаза. Но это снова нагрянула тьма. Ночь, сумрак, мглистая желтизна, солнечный взрыв и в его
— Вот здорово! — не утерпела Ольга.
— Места жуткие, что и говорить — вздохнул старичок.
Было немножко страшно, как на качелях, когда кажется, что сейчас сорвешься с доски и полетишь в неизвестность, и все-таки Ольга не могла оторваться от этой удивительной картины: свет, темнота, скрежет как бы раздавленных поездом рельсов, грохот — и вновь Байкал.
Хотелось, чтобы эта игра никогда не кончалась, но, отфыркиваясь пылью и скрежеща, будто успокаиваясь от путевых переживаний, поезд уже приближался к станции.
Слышно было, как открыли входную дверь, и музыка и шум вокзала хлынули в вагон во весь голос. Сергей Львович крикнул что-то, означавшее полный порядок. С перрона, ослабевая и вновь нарастая, точно раскачиваясь в воздухе, потому что поезд еще двигался, грянуло «ура».
Поезд шел с Дальнего Востока в Москву, везя в своих удобных и чистых вагонах раненных в боях у Халхин-Гола бойцов и командиров. За небольшим исключением, все они были родом из Смоленщины, с Кубани и Украины, радовались приближению к дому и охотно выступали на станциях перед делегациями трудящихся и школьников. Среди оживленных и большей частью счастливых раненых этого поезда несколько молчаливых одиночек, еще не закончивших борьбы за жизнь, не особенно бросались в глаза. Таких было семеро. Их завтрашний день был далеко не ясен, и потому относились к ним с подчеркнутою, даже временами надоедливою предупредительностью.
И странно, с такою же снисходительной лаской весь поезд, включая раненых, относился и к Ольге Собольщиковой, хотя ей было семнадцать лет и она выглядела по-мальчишески крепкой и на загляденье здоровой. В облик чубатого большеглазого паренька еще только вплывал другой, девичий, нескладный и угловатый, но уже обещающий красоту какой-то особенно запоминающейся силы.
— Ольга, Ольга! Где же она? Ольгу никто не видел? — раздался голос главврача Елены Гавриловны Озеровой. — Николай Иванович! Конечно, его никогда нет, когда нужно… Товарищи, кто выступает? Что? Ах, всё уже подготовили? Отлично. Да нет же, нет, все с ума посходили, разве так можно?
Поезд вез раненых в боях у Халхин-Гола, и тем из них, кто чувствовал себя поздоровее, приходилось выступать на каждой большой станции, потому что встречать героев всегда набиралось по нескольку тысяч.
С вокзала уже пахнуло музыкой.
— Сергей Львович, что вы с нами делаете? Как же так, без готового текста? Вы же знаете, как я не терплю импровизаций!.. Ну да, и идите же, идите, пентюх какой!.. — раздавалось из коридора.
С закружившейся головой Ольга тихонько пробралась в коридор вагона, где кричали, суетились и друг друга толкали врачи, сестры и раненые, никем не замеченная юркнула в купе доктора Сергея Львовича и прилегла на диван.
После смерти отца Петра Николаевича Собольщикова — он был разорван японским снарядом в одном из последних боев на Хасане — Ольга заболела острым нервным расстройством. Она видела то, что осталось от отцовского могучего и красивого тела, которое всегда казалось ей образцом силы и благородства. Нельзя было сказать, что кто-то не сделал чего-то необходимейшего, не принял мер или упустил что-то. Но вопреки здравому смыслу и теперь казалось ей, что чье-то неумышленное равнодушие, чей-то, быть может, неосторожный шаг, чье-то движение были главной причиной его гибели.
Ее не разубедили ни печаль, которую она видела на многих
лицах, ни слезы, ни пышные медленные похороны с речами и музыкой, потому что за всем этим она одна из всех видела перед собой его спину без ног и одной руки и седину на затылке, потемневшую от запекшейся крови. Всерьез побаивались за ее разум. Молодость пересилила. Но, выйдя из клиники, Ольга так неожиданно повзрослела, точно болела годами. Страдание — это общеизвестно — растит и старит, но оно же и умудряет, гранит ум, закаляет волю. Однако с Ольгой этого не произошло. Что касается ее воли и разума, они попрежнему находились как бы в состоянии уныния и разброда.Все опостылело Ольге; даже люди, составлявшие ее близкий круг, стали ей безразличны. Ей было лень двигаться, есть, говорить, думать. Она запоем читала, не запоминая того, что прочла, гуляла до одурения, не замечая погоды, спала по суткам, но только еще больше утомлялась от сна. В таком положении ее никак нельзя было оставлять одну, и на совете друзей согласились, что перемена места — единственный выход из положения. Так как Ольга после окончания десятилетки закончила шестимесячные курсы медицинских сестер и успела немножко поработать в госпитале, ее удалось устроить в санитарный поезд к Елене Гавриловне Озеровой, и вот этот самый поезд уже довез ее до Байкала.
К Ольге относились, как к очень больному человеку, это и раздражало и вместе с тем пугало ее, вселяя в нее сожаление о собственной неполноценности.
«Может быть, им со стороны видно, что я уже психическая? — часто думала она о себе. — Или, может быть, у меня какая-то особая болезнь, и я навек останусь такой, как есть, — ко всему равнодушной, утомленной даже тем, что я живу, двигаюсь, разговариваю?»
Теперь, когда она оставила далеко позади себя родной дом, где прошла вся ее жизнь, ощущение внутреннего протеста стало особенно болезненным. Ей казалось, что там, дома, в трех комнатках на улице Ленина, забыта лучшая часть ее существа.
В картинах дальневосточной жизни неизменно присутствовал отец, живой, красивый, деятельный; без него тускнело все самое радостное. Жаль было и книг, огромной библиотеки отца, хранимой по-кочевому в узких деревянных ларях, удобных для перевозки. Это была, в сущности говоря, не библиотека, а гигантская записная книжка, состоявшая из любимейших книг, журнальных и газетных вырезок, афиш, плакатов, писем и конвертов. На этих ларях прошло ольгино детство. В них находила она первые увлекательные романы, первые значительные мысли о жизни, сюда совала она сама свою переписку с анонимным поклонником. Здесь, разыскивая что-то, натолкнулась она на дневник покойной матери и нашла фотографию отца, где он, молодой унтер-офицер царских инженерных войск, с какими-то нелепыми усиками, сидит в группе с солдатами и рабочими, членами солдатского комитета. Глядя на это наивное, крестьянское лицо молодого парня, чрезвычайно гордого тем, что фотографируется в компании хороших, дельных ребят, Ольга с трудом могла охватить грандиозный путь роста, пройденный этим лихим простоватым солдатом, ее отцом.
Вероятно, в ту пору он читал по складам и с чрезвычайным усилием умел написать свою фамилию, а затем этот же самый солдат отлично строил укрепления и считался образцовым инженером. И не сразу поняла Ольга, что путь ее отца был таким же триумфальным взлетом, как превращение унтер-офицера Буденного в маршала, как превращение многих тысяч солдат, матросов и крестьян в политических деятелей Советской страны. Но, поняв это, Ольга ничуть этому не удивилась. Ей казалось совершенно естественным, что в течение одной человеческой жизни можно успеть побыть и простым солдатом, и инженером, и маршалом. Она не удивилась бы, если бы нагадали ей, что она и сама когда-либо станет великим человеком. Труднее было никем не стать, а выпасти — о, это ее не беспокоило! Она знала отлично, что все у нее в руках.