Собрание сочинений. Том 3. Дружба
Шрифт:
— Ну, я побегу. — Хижняк, не прячась, вытер глаза, еще раз тиснул руку Логунова, сообщил ему номер своей полевой почты и, сразу заспешив, побежал дальше.
— Денис Антонович! — крикнул Логунов, кинувшись за ним. — О Варе известий не получали?
— В Сталинграде она. На переправе.
— На переправе. — Логунов счастливо-взволнованно блеснул глазами — и побледнел: ведь фашисты бомбят теперь Сталинград непрестанно. — Вы ее видели?
— Как же!.. — уклончиво отозвался Хижняк и опять заспешил, крича на ходу: — Ничего, жива-здорова!
Он не смог бы сейчас сообщить Платону, что на свидание с Варей ходил не он, а Иван Иванович.
Проголосовав на дороге, фельдшер перемахнул через борт остановившейся
— Ну, чем не свинушки? — почти с умилением сказал большерукий, нескладный солдат, пробиваясь к корыту и вытряхивая из полы затрепанного халата мелко нарезанные куски черствого хлеба.
— Ты хлеб-то положил бы заранее в суп. Оно было бы лучше. — Хижняк поискал взглядом своего выученника, которому дал громкую кличку Джульбарс, и полез в карман за гостинцем. — Ежели тебе дать такую водянистую бурду, тоже небось зачавкаешь. Эх ты, голова-а! — добавил он, отвечая улыбкой на широкую, простодушную улыбку своего санитара. — Нет, братец, собака — самое благороднейшее существо. Помирать она тоже не хочет, от бомбежек вперед нас в щель заскочит, но раз ты вместе с ней тянешь упряжку под обстрелом, она тебя не подведет. — Отдавая припасенную кость бывшему дворовому, а теперь военнообязанному Джульбарсу, грудастому криволапому псу с лихо заломленным ухом над широкой добродушной мордой, Хижняк ласково огладил его и с одолевшей сердце тоской сказал: — Собак тоже крова лишили, изверги!
— Хуже всего бои в голых степях! Ни на повозке, ни на машине не обернешься, — говорил Хижняк вечером на полковом медпункте, куда доставил последнего выхваченного им из-под огня раненого. — Только вот на собаках и возим сейчас. Но тоже невесело: осколки так и свистят. Собачонки приноровились — ползут. А раненому на тележке каково? То ли он живой еще, то ли добитый!
Выйдя из землянки медпункта, Хижняк заботливо и строго оглядел своих санитаров, куривших возле собачьих упряжек под низким навесом крыши.
— Сейчас тронемся обратно, только письмишко жене отправлю, пока не кончилась передышка после атаки. Целые сутки с собой его ношу.
Тоже присев под навесом, фельдшер вынул из нагрудного кармана помятое, уже потертое на сгибе письмо и стал перечитывать неровные, местами расплывшиеся строчки. Потом и порохом пахнет от фронтового послания, но переписывать некогда, не отправлять — нельзя; вдруг стукнет самого лекаря горячим осколком снаряда и не получит от него жена ни ответа, ни привета. А тут какое ни есть письмо, и знает Хижняк, как обрадуется ему Елена Денисовна…
«Здравствуй, дорогая моя жена!
Здравствуйте, милые дети Наташенька, Миша и Павлик!
Пишет вам ваш батько — кубанский бывший казак, а теперь фельдшер санитарного взвода Денис Хижняк. Очень я скучаю по вас, мои родные, хотя скучать нам здесь некогда. Давит подлый враг со всей силой, не успеваем отбиваться. Поэтому домой меня пока не ждите, разве только буду ранен, тогда увидимся».
Тут автор, поставив точку, явно задумался (в письме образовался пробел). Возможно, последняя фраза показалась фельдшеру жестокой, и он представил, как голубые глаза жены заволокло слезами, а может статься, пришлось бежать за солдатами в атаку.
«Особенно не волнуйтесь, — написал он ниже, — не один я здесь такой, а все, кто может держать оружие. К тому же работа моя не опасная. Иду я со своими санитарами позади бойцов, вернее —
ползем мы с ними и подбираем раненых. Мальчишки пусть учатся, не сдавая темпов. Наташеньку берегите. Сделайте ей летнее пальтецо из моего белого пиджака. Ей оно пойдет. Я на тебя, Лена, полагаюсь, как на самого себя. Много хорошего ты мне дала, женка! Теперь я тебе и за то благодарен, что через твое упрямство Сибирь полюбил. Заняли немцы Украину, Крым и родную Кубань. Очень это мне больно, но знаю, как велика и сильна наша страна. Здесь тоже хорошо, если бы не война. Помидоры растут по блюдцу, а тыквы… Вот где тыквы-то — не обхватить! Растут себе на степном приволье без всяких ухищрений.Привет вам от Ивана Ивановича. Он работает в госпитале ведущим хирургом. И знаешь, Лена, по всем приметам, влюбился он здесь в военного врача Ларису Петровну Фирсову. Очень даже стоящая женщина, но семейная. Понимаешь, какой трудный оборот опять получается? До свидания, мои дорогие. Крепко вас обнимаю и целую.
Фельдшер бережно свернул письмо, вложил его обратно в конверт, крупно написал над адресом: «Авиапочта», и зашагал к блиндажу, где находился почтальон.
Полевой подвижной госпиталь превратился фактически в медсанбат. Все врачи приняли это как должное и продолжали работу по-прежнему. Один Смольников был словно на иголках. Румяные щеки его заметно побледнели за последнее время, даже лысина утратила блеск и розовость. Он еще жевал что-нибудь по старой привычке через каждые два-три часа, но упитанность заметно спадала с него.
— Григорий Герасимович, что вы такой тощий? Кушали бы, как наш красавчик Смольников, «понемножку, но часто» — глядишь, и похорошели бы! — пошутила бесцеремонная Софья Вениаминовна перед началом смены.
Решетов нахмурился. Иван Иванович иронически усмехнулся.
Софья тоже чувствовала, что Смольников ненадежный человек, а обстановка складывалась очень серьезная… Софья даже забросила ежедневные обливания холодной водой и в ожидании Ларисы научилась скучать.
— Проснулась сегодня ночью и так затосковала, не могу одна в избушке находиться, да и только, Бояться стала, что ли?.. — громко говорила она Решетову. — Вышла во двор — вроде легче. Вытащила постель и устроилась на открытом воздухе. Лежу и слушаю — в Сталинграде дикий рев, на западе и на юге бухают; лежу и думаю: «В огненном кольце находимся!» Встала опять. Хожу, смотрю на зарево над Волгой: небо прозрачно-красное, будто раскалилось. Повернулась к Дону — там все горит. Заплакала я, ну просто разревелась, — каково теперь нашим бойцам.
— Всем достается, а солдатам особенно. Вчера я одного оперировал… Могучий парнюга, батареец. Кулачище — во! — Решетов, действительно очень похудевший за последние дни, сложил свои кулаки, тряхнул ими. — «Ты, говорит, доктор, починяй меня как следует. У меня работа тяжелая, горячая. Чтобы выдюжить». Я думал, он в тыл собирается, а он в строй обратно хочет.
— У немцев тоже свои герои есть, — вмешался в разговор Злобин. — Сегодня наши трех снайперов взяли в плен, на всех троих оказалось три ноги…
— Как же это? — удивились врачи.
— Смертники, наверное. Ведь фашисты иногда своих пулеметчиков на цепь приковывают, — сказал Решетов задумчиво и даже сочувственно.
— Все одноногие инвалиды, но снайперы сверхметкие, — продолжал Злобин, еле заметно усмехнувшись. — Их специально на машинах подбрасывали. Наши солдаты заинтересовались: как они рискнули пойти снова на фронт после таких ранений? «Что, мол, вас потянуло?» Думали, скажут: за идею, за родину… Хотя бы за фюрера! А ответ был совершенно в духе гитлеровской грабь-армии: будто фюрер обещал им по имению, если они истребят достаточное число русских.