Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
Шрифт:
Федор отбросил кисти, схватил мастихин, на гибкое лезвие набрал краску, почти со всей палитры — варварское месиво. Прицелился, поколебался и ударил… Кусок дороги, кусок притоптанной, смоченной влагой земли — широкий гладкий мазок. Вытер тряпкой лезвие, на кончик мастихина набрал новую краску — загорелась первая лужа…
Остановись, мгновенье, — ты прекрасно! Ушла женщина, не догонишь. Незнакомая женщина со своими заботами, не обратившая внимания на случайный праздник в природе… Ушла, и мало-помалу потухли лужи, потускнела пылавшая зелень… Остановись!
Память пока держит все. Пока… но и память стирается, и она невечна. А сейчас она свежа, встревожена, ее тревога передается руке. Рука мечется от кисти к мастихину, мазки густо замешанной краски становятся плотью.
Федор откинулся, издал довольное мычание.
Брызжет кипящий закат на внутренней крышке этюдника, и воздух, густой, насыщенный запахами и парной влагой, и пламенеющая мокрая зелень, и лужи, и мрачная вязкость смолистой хвои, и женщина никуда не ушла, она сгибается под авоськой, босые икры рдеют на закате.
Остановись, мгновенье!.. Что ж, пожалуй…
Федор начал не спеша вытирать кисти и только тут вспомнил, что за спиной стоит Оля.
Федор переехал.
Оля ждала новых чудес, но они случаются не часто. Федор завалил старую почтенную столовую набросками с шагающими ногами. Оля разглядывала их, как археолог только что откопанную надпись неизвестной культуры, — почтительно, с предельным любопытством и затаенным мучением — не понять.
— Что это? — спрашивала она.
— Записи для памяти.
— Записи? Мыслей?
— В общем да, мыслей.
— Странно, а их нельзя записать как обычно — алфавитом?
— Пожалуй, нельзя.
И Федор сам удивился вместе с Олей: «Действительно, странные мысли, словом их не выразишь, только линией или цветом».
Перед тем как переехать, Федор проводил на вокзал Виктора. Тот уезжал на Сахалин к отцу. Несмотря на жару, в тяжелом осеннем пальто, в кепчонке, какие носят приятели Лешки Лемеша, и с потертым чемоданчиком, где лежала пара чистого белья да буханка хлеба на дорогу. Мать Виктора вздыхала и утирала глаза платочком. Сын сурово наставлял ее:
— Ты Анке не уступай комнату, найми нового жильца. На что будешь жить, пока я на ноги не встану?.. Ищи хорошего человека, вроде вот его, Федора Васильевича.
Повернулся к Федору:
— Вот в люди выйду, я вас обязательно отыщу. Обязательна, чтоб спасибо сказать.
Прокричал электровоз. Федор обнял Виктора, подтолкнул к вагону:
— Не дичись людей, иди к ним навстречу.
— Ладно, все по-новому будет.
Скрылся из глаз последний вагон, через всю огромную страну повез поезд человека, бросившегося искать счастье где-то на берегах Тихого океана.
Вера Гавриловна плакала, цеплялась за Федора:
— Чует мое сердце, останусь я на старости лет без помощи…
А дома, в комнате Федора, стоял уже новый шифоньер, на днях купленный Аней. Аня завоевывала пространство, вряд ли Вере Гавриловне придется искать нового жильца — не
устоит перед дочерью. А как помочь?..Федор забрал свой чемодан и вышел через ворота, его проводили взглядами дружки Лешки. Прощай, Денежный переулок!
У знакомой калитки его встретила Оля, она ждала его эти дни, ждала — видно было по лицу.
И вот наброски — на столе, на старой тахте… Большой загрунтованный холст прислонен к стене. К запаху старой пыли примешивается запах масляной краски…
Федор вставал в пятом часу утра, одевался, брал этюдник и шел на улицу.
Ночь чуть-чуть разведена пепельным дымком рассвета, в небе висят бледные звезды, сторожко слушают шаги отяжелевшие от росы кусты, свежий воздух пролезает под куртку, вызывает озноб… Едва выходил за калитку, начинали горланить петухи, как в родной Матёре. Разбуженные петушиным криком, перебрехивались собаки…
Поселок стоял загадочно пустой, значительный, погруженный в мутно-голубые сумерки. Федор торопливо шагал с этюдником на плече и вспоминал Савву Ильича. «Вот она, старик, твоя заветная мечта — выходить поутру с ящиком красок, вот она, художническая Аркадия!» Мечты исполняются, прекрасна жизнь. Люди спят, а он идет, чтоб подготовить им подарок. Люди спят и не подозревают, что просыпают самое прекрасное, самое значительное — рождение нового дня. Яснеют сумерки, растет и ширится купол неба, лицо ласкает робкая заря, а за спиной все еще ночная синева.
После каждой такой вылазки Федор нес домой этюд, сталисто-голубой, дымчатый, размытый, почти одноцветный. Иногда он задерживался, пристраивался под откосом дороги, ведущей к станции, и рисовал ноги прохожих, спешащих к утренним электричкам. В ногах он искал ритм к предрассветным сумеркам, к пению скрипки, которая постоянно звучала у него внутри.
Он возвращался, а из дому выходила на работу мать Оли.
— Доброе утро, Ольга Дмитриевна, — приветствовал он.
— Доброе утро, — отвечала она сдержанно.
Мать Оли мало изменилась за эти шесть лет — по-прежнему застывшее строгое выражение лица, по-прежнему резкие суровые брови подчеркивают бледность лба, по-прежнему она походит со своей короткой стрижкой на делегатку-общественницу двадцатых годов.
Федор в глубине души побаивался ее, рядом с ней чувствовал себя неуютно.
Но она на весь день исчезала в своей больнице. И, подходя к дому, Федор радовался, что сейчас он сядет пить чай вместе с Олей, а новый этюд будет стоять у них перед глазами…
Он рассказал Оле о том, как однажды плелись по раскисшей осенней степи солдаты, голодные, усталые, озлобленные, желающие лишь одного — чтобы поскорей кончилась бесконечная дорога. Лишь бы кончилась — пусть стычкой с противником, ты убьешь или тебя убьют — в обоих случаях отдых. Он рассказал, как эти отупевшие от усталости солдаты наткнулись на скрипача-румына…
Оля впитывала каждое слово, глаза ее темнели, становились матовыми.
— Вы хотите изобразить все, как было? — спросила она.