Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы
Шрифт:

— Блин! — снова возразил Эрнест Борисович. — Послушай вас — и перестанешь различать паровую машину Уатта от шедевров Делакруа.

— Верно, Вече, — согласился Федор. — Машина Уатта заставила поумнеть как рабочего, так и фабриканта. И, наверное, больше, чем работы Делакруа.

— Куда ты гнешь, Брут?

— К простой мысли: человек совершенствует не только свой мыслительный аппарат, но и какие-то другие качества…

— А именно?

— Ну чуткость, ну честность, ну то, что обычно называется человечностью. Мало ли встречается людей —

умны, но сволочи, — пробы ставить негде.

— И как же, по-твоему, искусство лечит от сволочизма?

— Скажем, по принципу — удивись и вздрогни.

— Это еще что за принцип?

— Я — зритель. Я в жизни тысячу раз видел лунными вечерами стога сена. Видел, но как-то не так, не по-левитановски. Проходили мимо без следа. И вот картина — вздрогни и удивись, сколько ты пропустил мимо, как много не заметил. На меня, зрителя, как бы находит, прости за высокопарность, озарение. Я после этого и в жизни начинаю замечать больше, становлюсь более чутким…

— К стогам в сумерках, к вечеру, к луне?..

— К стогам, к вечеру, к природе… Эта чуткость западает, становится привычкой, моей натурой, переносится с природы на людей, мое поведение в жизни меняется…

— Армия Спасения на мою бедную голову, — произнес Эрнест Борисович.

Все обернулись к нему.

— Один заподозрил меня в скудности мышления, другой — силой навязывает нравственность, — продолжал Эрнест Борисович. — Я, быть может, недостаточно умен и не совсем нравствен, но ум я как-нибудь приобрету, читая научные книги, нравственность прививается законами морали. Кстати, моим нравственным багажом я обязан не великим художникам, а моей доброй маме, которая, увы, не была сопричастна ни к какому виду искусства.

— Вам хочется просто нюхать духи? — спросил Вячеслав.

— Когда я покупаю билет в консерваторию на концерт Чайковского, то меньше всего думаю, чтобы получить за свои десять рублей пуд лишней нравственности или килограмм общественно полезного ума. Я иду, чтоб насладиться. Моя жизнь становится красивой, приятной, заполненной. А если это произойдет со всеми, то можно ли сомневаться, что композитор и исполнители совершили общественно полезное дело? Тот, кто способен доставить наслаждение народу — не низменное наслаждение, а высокое, — такая же социально полезная фигура, как прогрессивный философ.

— А это вы повесили тоже для наслаждения? — спросил Вячеслав, указывая на картину — дохлая лошадь с поднятым копытом.

— Она по-своему действует на меня, — спокойно ответил Эрнест Борисович.

— И как? Приятно?

— А разве только приятное заставляет наслаждаться? В ваши годы я уходил из МХАТа в слезах, перестрадавший, измученный и благодарный за эти мучения. Перед следующим спектаклем я снова стоял в очереди за билетами. Есть наслаждение в бою…

— В бою, в действии, в жизни! Но если человек наслаждается видом падали, то я неизбежно начинаю подозревать в нем наличие патологического извращения.

— А скажите, чем приятны кровавые

злодеяния леди Макбет? Всякий нормальный человек в жизни старался бы избегать такого, а на сцене смотрит, деньги платит, и не потому, что рассчитывает поумнеть или возвыситься нравственно. Ему интересно, доставляет удовольствие. Назовите это извращением.

— Мне интересны действия леди Макбет — действия, жизнь, а не распухающие в могиле трупы ее жертв.

— Все дело в привычке. Когда-то ценителей искусства мутило от вида босоногого мужика на картине. Здесь… — Эрнест Борисович обвел рукой стены, — разные направления, и вы все их отметаете?

— В общем, все, — согласился Вячеслав.

— Не считаясь с тем, что многим это доставляет неподдельное наслаждение?

— То-то меня и поражает.

— Это потому, что вы, мой молодой друг, — ровесник моему отцу, петербургскому присяжному поверенному Борису Моисеевичу Милге.

— Снесу, — согласился Вячеслав. — Меня называли и ровесником питекантропа.

— Я, например, — продолжал Эрнест Борисович, — но могу пользоваться душевным комфортом моего отца. Для меня — сумерки, стожки, овечки, деревеньки, вся эта дедовская аркадия — анекдот с бородой. Скучно! Я живу в век с сумасшедшинкой, а потому и мой душевный комфорт должен быть с бесноватинкой. Видите ту картину? Не большую, поменьше…

— Вижу. Бесноватинка умеренная, — ответил Вячеслав.

— И она вам не нравится?

— Сначала скажите, что это?

— «Испанский танец».

— Почему? Откуда это видно?

— Не задумывался. Сочетание черных, красных, желтых пятен напоминает вихрь одежд испанок.

— Почему именно испанский, а не цыганский, не алжирский? Почему именно танец, а не пожар в кустарнике? Тоже ведь похоже. Впечатляет просто бесформенное сочетание цветов. Да, да, и меня впечатляет, и мне нравится. С удовольствием бы голосовал, чтоб наш ширпотреб выпускал такой расцветки галстуки и драпировки на окна.

— Ага!

— Но тогда ваше искусство потеряет право глубокомысленно называться абстрактным, а примет свое законное название прикладного конкретного искусства.

Лева Слободко взвился с места:

— О! Чушь! Баста!

— Доставлять наслаждение похвально, но этого мало, Эрнест Борисович!

— Вече, ты профанируешь!

— Вот, вот, — торжествовал Вячеслав. — Слышите, Эрнест Борисович! Этому прогрессивному деятелю мало доставлять одни лишь услаждения. Хочется большего. Только не знает — чего?

— Свести абстракционизм к драпировочным коврикам — мещанская башка способна такое придумать!

— Старик, чиновник остался без места, — провозгласил Православный.

— Ты-то что подпеваешь? — накинулся на него Слободко.

И Православный ощетинился:

— Спасибо говори, старик, в ножки кланяйся, что твой абстракционизм к делу пристроили.

— А музыка? — Слободко потрясал дюжими кулаками. — Музыка, черти, тоже абстрактна! Абстракт-на!

Поделиться с друзьями: