Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
Он представил себе Ключаренкова в новой работе.
Вот они строят дома, организуют змеиный питомник, разбивают первые бахчи и заводят первые пастбища в пустыне.
Они будут все время думать о воде. Они будут искать ее. Они будут говорить о его — манасеинском — плане перевести Аму из одного моря в другое. Он открыл глаза.
— Надо заново переучиваться, — сказал он. — Не то знаем и не так знаем, как надо.
Елена подошла и погладила его здоровую руку. Он не почувствовал ее прикосновения.
— Человек приехал шерсть контрактовать, — сказал он, имея в виду Ключаренкова, —
Тут мысли его ушли в себя, и он ничего не произнес вслух.
Нефес встал, не отводя глаз от куска неба, скрылся в улочке меж новых глиняных хижин и быстро вернулся верхом на своем вылинявшем от пота жеребце.
Манасеин сидел на стуле, и обе женщины, наклонясь над ним, суетливо успокаивали его. Отстраняя их, он смотрел вдаль — на караван, поднимавшийся на скаты далекого холма.
— Делибай, — сказал Нефес и открыл инженеру свой немигающий взгляд, — сам видишь: надо!
Глаза его нашли среди песков ключаренковский караван.
Он взмахнул перед глазами коня камчой, будто стряхнул с руки на песок пять лет дружбы. Окутав человека и лошадь, песок взорвался под четырьмя остервеневшими от злобы копытами, и желто-серое пламя, кружась спиралью, стало удаляться в пустыню.
Адорин долго смотрел в пески, хотя уже ничего не было видно в них.
«Собственно только сейчас начинается то, что будет первым событием после наводнения», — подумал он и повторил про себя:
— Экспедиция Ключаренкова… экспедиция Ключаренкова…
Скольким надо было случиться происшествиям, чтобы дать начало событию!
Люди умерли, сошли со сцены, сломали и сделали карьеры, сошлись, разошлись, — и в сущности все только для того, чтобы создать экспедицию Ключаренкова.
Он говорит Манасеину:
— Поедем потом к нему?
Манасеин, глаза которого фосфоресцируют, отвечает:
— И Нефес ушел с ними. И Нефес ушел с ними… А? Да, поедем, попросим работу. Дадут ведь, а?
— Что значит, дадут или нет? Все это теперь мое на всю жизнь.
Нужно было, чтобы люди умерли и перестрадали мучительно, чтобы прошли неожиданные встречи и были высказаны в злобе и любви самые противоречивые и случайные мысли, чтобы пробежали над людьми облака дождей и ветров, чтобы глаза навеки запомнили мрачную радость пустынных колодцев, где жизнь человеческая заключена в нескольких глотках мутной воды, где ее можно случайно выплеснуть вместе с своей порцией влаги, и это будет самоубийством, где воду надо беречь, как здоровье, как бодрость и молодость. Все должно было произойти, что произошло, в видимой своей разобщенности и в хаотическом и противоречивом порядке, чтобы одни люди отговорили все мысли, а другие услышали бы их и запомнили, чтобы родились воспоминания о пережитом, заботы о завтрашнем, и прошли бы перед глазами пейзажи, оголенные от человеческого труда, о которых Нефес
мог бы сказать, что месту, где нет труда, нет имени, а Хилков, умирая, вспомнить, как пылят вот так же, как здесь, изможденными травяными запахами возы с сеном на деревенских дорогах под Симбирском…Вот случилось происшествие — одно, другое, третье, потом они слились, чтобы дать начало событию.
И еще было грустно думать, что забудется все происшедшее до вчерашнего дня — только о неразысканном седле напишут песни и станут думать, что в нем-то и скрыто счастье пустыни, — а история просто откроет страницу, надпишет на ней, минуя истекшие частности, год, месяц и завтрашнее число, и назовет то, что начало жить, экспедицией Ключаренкова.
Так, может быть, следует назвать и эту повесть.
1931
Русская повесть
Человек без родины —
Соловей без песни.
Нам смерть — не родня.
В сырую октябрьскую ночь к емельковскому леснику постучался путник. Хозяин долго не открывал — не до гостей в такую пору. Но стук был уверенный, собаки лаяли на него без злобы — и лесник босиком подошел к двери, нащупал по пути дробовик в углу, у притолоки, и спросил:
— Кто там?
— Впусти, отец. Это я, Павел, — ответил стучавший.
— Откуда будешь? — осторожно переспросил хозяин, не торопясь открывать.
— С гнезда в перелет по своему следу, — видно, условную фразу произнес стучавший. — Впускай, отец. Промок я до глубины души.
Лесник затарахтел затвором.
— Перестал бы по ночам шататься, нечистая сила. Только людей пугаешь, — проворчал он, впуская сына.
В темную комнату ворвалась прохлада ночи, струя ветра пробежала по полу, всколыхнув занавески, и скрип деревьев стал так явственен, словно скрипели и шатались сени избы.
— Маскировано у тебя, что ли? — спросил вошедший, ощупью подвигаясь к столу. — Ты, отец, зажег бы лампу, дело есть.
— До утра не потерпим?
— Зажигай. Какой ни час — все выгода.
— Побили вас, что ли?
— Вроде того. Ух, и продрог я! Водки нет? Ты, папаша, ничего про нас не слыхал? Никто у тебя не был?
— Проходили шестеро бойцов, к фронту пробивались, — ну, вывел я их на тропу, показал, куда итти. А больше никого не было.
— К фронту! Вот бы и нам с тобой за ними, — кряхтя, сказал Павел, сбрасывая сапоги и встряхивая скомканные портянки.
Лесник зажег крохотную керосиновую лампочку и, не отвечая сыну, как бы даже не слыша его, сказал:
— Чай будешь пить? А то кликну Наталью.
— Пускай спит. С глазу на глаз потолкуем.
Павел снял с себя мокрый брезентовый плащ с глубоким капюшоном, сбросил стеганый ватник и оказался невысоким сухощавым парнем лет двадцати трех, с негустою, кляузною, как говорят в народе, бородкою, отпущенною, видно, поневоле.