Собрание сочинений. Том 5. Покушение на миражи: [роман]. Повести
Шрифт:
И вот пасмурным вечером в селе Ступнино возле затопленного крыльца бригадного дома я впервые увидел Майю. Ее горький изгиб губ, ее всполошенно темные, с невнятной мольбой глаза, толстый платок на голове скрывал ее волосы…
Та, исчезнувшая незнакомка, самой природой создана, должно быть, госпожой — женщина, сознающая свою власть. Я сразу, при первом же взгляде на нее почувствовал себя рабом, безвольным и обезличенным. Сейчас передо мной стояла девочка с горестными губами, молящими, заранее благодарными глазами — воплощение слабости и доверчивости. Не мог же я знать тогда, что всего этого нет — обман природы, но беспроигрышный, покоряющий. У меня сразу же защемило в груди от самозабвенного желания помочь, защитить, совершить что-то сверхдоброе, жертвенное, что-то столь необычное, чтоб исчезла с губ
Исчезнувшая незнакомка! Да будет жизнь твоя радостна! Хорошо, что такие, как ты, живут на свете. Но как ты, госпожа, повелевающая богиня, потускнела перед Майей — груба, тяжеловесна, плотски бесхитростна. Твоя власть безобидна и бессильна по сравнению с тем, что дано Майе: видимостью беззащитности вызывать отвагу, доверчивостью — самозабвение, обманчивой горестностью — исступленную жажду добра.
С Майей были еще две девушки, Галя и Оля, одна полная, добродушная, курносая, другая — худенькая брюнеточка, остроглазая и бойкая на язычок.
Мы вчетвером три дня лазили по берегам Чермуховского озера, навещали устья ручьев и маленьких речек, на ночь возвращались в Ступнино.
Была обычная осенняя погода с тусклым низким небом, временами сеявшим мелким дождем. И озеро лежало свинцовое, неулыбчивое. И каждый куст встречал нас недружелюбно — обдавал холодной водой. Но я находился в красочном, поразительном мире, где воздух, емкий и насыщенный, можно было видеть, где мокрая земля с облетающей порослью казалась просторнее и обширнее обычной, и я по ней бродил в возвышенно-тревожном настроении. Бродил и всему удивлялся: тому, что застенчивый ствол осины травянисто зелен, что тесовые крыши изб стального звонкого цвета, что тоскливое небо над нами вовсе не тоскливо — не плоско, а глубинно, созвучно с дымчатыми лесами, и переполненное свинцовой водой озеро поражало меня своей мощью. На каждом шагу ошарашивающие открытия. Я словно снова впал в детство, стал тем парнишкой, который донашивал не доношенные отцом солдатские башмаки, застывая в изумлении перед сквозным березняком и полем в неопрятной стерне.
И какие счастливые минуты наступали, когда разгорался костер, а я устилал мокрую траву лапником, усаживал своих гостей.
И разогретая на костре, пахнущая дымом тушенка с черным хлебом была так вкусна, что судорогой сводило челюсти.
И как не хотелось нам, насквозь вымокшим, падавшим с ног от усталости, возвращаясь в село, расставаться друг с другом.
А однажды мы не нашли ни лавы, ни поваленного дерева, чтобы перебраться через очередной ручей, и я перенес по очереди всех троих на тот берег на руках. И Майю тоже. Она обняла меня за шею, я слышал на своей щеке ее дыхание. А когда я опустил ее на землю, она, сияя глазами, тронув в смущенной улыбочке изломанные губы, сказала:
— Как-кой вы сильный!
Да, я был сильным, я был добрым. И мне все нравилось. Нравились девочки, все трое, и неуклюжая Галя, и бойкая, легкая на ногу Оля. Я им тоже нравился, нисколько не сомневаюсь.
Каждый человек — крепость с поднятыми мостами. Ерунда! Мосты так легко падают — входи! Таким хорошим, таким легким и свободным человеком я еще ни разу не чувствовал себя в жизни. И не моя в том вина.
Нет, я не смог добиться, чтобы с Майиных губ исчез горький излом. Я уже тогда понял — это врожденное. Никогда не добьюсь, но буду вечно желать этого. Вечно, если даже ее и не будет рядом.
На третьи сутки вечером я устроил маленький прощальный праздник — бутылка красного вина для девочек, бутылка водки для себя и для хозяина дома, где я жил. Однако девочки пили вместе с нами водку и веселились. Толстая Галя всплакнула. Майя предложила выпить за встречу в городе. Все трое тут же мне дали свои адреса и телефоны, я — свои всем троим.
На следующее утро они меня провожали. И снова толстая Галя всплакнула, а у Майи страдальчески тлели глаза, изгиб ее губ, уже до боли родной, — немотный крик.
А в городе, издалека все стало для меня выглядеть по-иному. Я начал люто казниться. Эти девочки несколько месяцев тому назад сидели еще на школьной парте. А я готовился к защите кандидатской, преподавал таким вот желторотым студенткам, и женщина бальзаковского возраста — если уж выражаться и дальше по-книжному —
дарит меня своей любовью, значит, признает равным себе. Я почти что другое поколение… Реакция исстрадавшегося от жары и замешкавшегося на берегу в испуге перед холодной водой.Майя первая позвонила мне в институт. Раньше Оли и раньше Гали. Я еще не понял тогда, что она вовсе не беззащитна и робка, а решительный человек, куда решительней своих подруг. И меня тоже.
Мы стали часто встречаться.
И только спустя полтора года я осмелился положить свою руку на руку ее. Это случилось самым тривиальным образом — в кинотеатре «Радуга».
Сейчас моя рука греет ее прохладную руку. Лягушачьими голосами ропщет планета. В небе под незримым натиском медленно, медленно падает на горбатую спину месяц.
7
Наконец; он совсем лег на горб, беспомощно, рогами вверх. В таком положении еще никогда не приходилось видеть Луну, даже на картинках.
— Вот оно… — сказал я. — Затмение.
Пришла та самая, обещанная календарями «наибольшая фаза», когда 83 процента всей Луны закрыто набежавшей тенью. Календари лишь забыли предупредить, как выглядит эта фаза — рогами вверх!
Майя вздрогнула и сжала мою руку — изломаны брови и губы, глаза круглы, в них страх.
— Гляди… — срывающимся шепотом. — Он улыбается!
— Кто?
— Не знаю… Он!
И тут только я увидел — над знакомым миром, над стынущей смолистой заводью, поигрывающей уже жалким расплавленным золотым клочком, над висящей лохматой, беспросветно черной громадой заросшего берега, где деревья растут и вверх к небесам и внутрь, в глубь земли растрепанными вершинами, над нашим мостиком, парящим над бездоньем, висела… улыбка! Просто улыбка сама по себе, без лица, без хозяина.
Казалось, даже лягушки чуть попритихли, влажные, булькающие и картавые голоса — клочьями, островками.
— Как клоун, — выдавила из себя Майя.
Улыбка на небе, улыбка мироздания или кого-то в нем, вездесущего и невидимого. Его самого нет, он послал только свою улыбку, неподвижную, плоскую, вовсе не веселящую.
— Как клоун… Только Он очень, очень устал, Павел.
— Он… Может, на колени нам опуститься, Майка?
— Нет, ты приглядись!
Приглядываться нужды не было: плоский, словно крашеный, клоунский рот на небе, в нем и впрямь чувствовалась усталая горечь и еще, пожалуй… холодная, жуткая жалость ко всему, что внизу. К нам, стоящим на скрипучих мостках, к кричащим лягушкам… Для этой всевышней улыбки как мы с Майей, так и лягушки одинаково мелки и ничтожны.
Майя жадно озиралась.
— Павел! — ее сдавленный голос зазвенел. — Все ненастоящее, Павел! Все, все кругом! И омут, и берега, и лес на нем! Временное, случайное!..
— И ты ненастоящая? Это уже мне обидно, — я хотел свести на шутку.
— И я, и ты! Мы, наверное, и есть самое ненастоящее. Наш миг короче всех, Павел! Он это знает. Он улыбается!
— Ну не короче же лягушачьего, Майя.
— Утешаешься? Чем? Что наш век длинней лягушачьего! — Майя тянулась вверх, к небесной застывшей улыбке, лицо бледно, кричащие брови, сведенный рот, она даже перестала быть красивой. — Во-он!.. — Она вскинула тонкую руку. — Вон там плывет бесконечное время, несет галактики. И в этом бесконечном крохотный просвет, волосяной, микроскопический — это моя жизнь! Я появилась на свет, чтоб увидеть, как проблеснет надо мной мир. И снова в небытие, и снова пустота — и уже навсегда. Я пытаюсь, пытаюсь обманывать себя, выдумываю, что когда-то повторюсь, что Он не изобретателен — колено мухи и колено человека… А он смеется, Павел. Он-то знает, что у меня впереди только одно ничто. Вынырнула из этого ничто, в нем и утону. И еще радуюсь, что живу, цепляюсь за свой волосяной век, недоумеваю, как можно с ним расстаться. Вот эта Настя… лет сто тому назад здесь… А если бы она тогда не бросилась в этот омут, что бы изменилось? Да ничего, все равно бы исчезла, как исчезли все, все без исключения, что вместе с ней жили. Не бывало еще такого удачника, который бы обманул время… И как Ему — Ему! — не жалеть нас. Не смерти боюсь, нет! Нелепости! Зачем я, к чему я? Кому нужно мое мелькание на свете? Брошусь вот сейчас в воду или не брошусь — да велика ли разница, чуть-чуть тоньше станет волосок просвета…