Собрание сочинений. Том 6
Шрифт:
— Лакская. Обратным рейсом.
И мимо нас, купаясь в тяжелой пыли, грохоча кузовом, валит автобус.
Он неестественно круто останавливается у ручья. Пассажиры нехотя вылезают промяться. Вдруг в двух шагах грохот, треск, тормоза — и новая встречная, с гор, влажная от рассвета машина останавливается напротив. Худощавый латаный фордик подходит откуда-то сбоку и вежливо задерживается в хвосте.
— Слишком много шоферов, чтобы спать, — говорит наш водитель и идет обменяться новостями.
Воду брать будут долго. Может быть, переменят покрышку, дольют бензину или покопаются в моторе, пока не разойдется эта проклятая утренняя сонливость и не станет тепло.
А к хвосту
— Какое большое движение, — говорю я, потому что Дагестан казался мне тихим.
— Это большое движение? — пренебрежительно говорит пассажир лакского автобуса. Вы, значит, не видали, что такое большое движение. Это большое движение? — еще раз переспрашивает он, чтобы проверить меня. — Если бы каждый горец имел лошадь или пару быков и если бы все горцы сразу выехали на всех быках и лошадях, то и тогда было бы маленькое движение, — отвечает он и берется длинно объяснять мне, чего не хватает Дагестану.
— Дороги уже есть, а ездить нам не на чем, — говорит он. — Дороги мы строим, как хотим. Без проектов. Без ничего. Просто берем направление и строим. Сколько хотим, куда хотим.
— Но это неверно.
— Может, это неверно, а иначе нам надоело. У всех дороги — а у нас нет. Одна лошадь тащит в горы два бревна, а чаще одно. Поняли? На триста километров — одна лошадь, одно бревно. Ишак уже не может тащить бревно, он тащит одну доску. Так это всем надоело, что мы решили строить дороги. Я из Чароды. Вот самые точные сведения. Аул Уцлды строит километр в Утлух, четыре километра гонят из Тляроты в Танух, из Чароды в Гитиб — восемь, два из Ириба в Мукутль…
В это время его машина готова двигаться. Он лезет в кузов через борт, кричит:
На каждый километр колесной дороги у нас десять тысяч кубометров скальных работ. С километра мы, значит, вывозим сто — полтораста вагонов взорванной массы. Э, видите! Так соревноваться нельзя.
И тут я узнаю, что Дагестан соревнуется с Чувашией, взявшей первое место в РСФСР по дорогам.
— Но там леса — тоже не редкость.
— Лес не камень, чудак вы. Дайте нам лес…
И он уносится от меня в облаках дыма и пыли.
Трогаемся и мы.
Да, горы не лес. Горы в том виде, как они даны нам природой, хороши только издали. Не добровольно вскарабкались туда аулы, на эти дьявольские высоты, не из любви к альпинизму. Их загнала туда борьба. И вот они стоят на краю пропастей, как самоубийцы. Сделай шаг к ним, попробуй охватить их, и, кажется, они ринутся вниз головой.
Когда вы смотрите на дно ущелья — не думайте, что именно здесь пролетал к своей Тамаре влюбленный демон. Нет, с этого обрыва сбрасывали белых, с того бросались вниз красные.
Когда вы видите великолепный аул, фокусником висящий на скале, не говорите, что эта архитектура оригинальна.
Если бы нужно было, аул бросился б в пропасть со всем живым и мертвым своим добром. Скажите — хорошо, что во-время повернулось колесо истории.
И когда вы увидите крохотные поля горцев величиной с бурку, не говорите, что горцы удивительные хозяева.
Скажите — хорошо, что их поля не величиной с папаху, потому что этот народ снимал бы урожай и с папах.
Когда увидите горы Дагестана — воздайте мужеству человека.
Увидите тропы горные — воздайте не искусству стройки, воздайте мужеству человека.
Увидите их поля и сады — воздайте воле, упрямству и мужеству человека.
Но когда вы увидите построенное в годы революции, скажите, что мужеству пролетария нет и не будет границ, и не ищите живописных мест,
сходите в первый аул и знайте, что он — ваш.Удобства и преимущества горной жизни своеобразны. Они состоят, главным образом, из недостатков — на взгляд равнинного человека. Чем хуже дороги к аулу, чем труднее пробраться к нему, тем счастливее и сильнее был этот аул. Такое орлиное гнездо напоминает дом с засекреченным входом. Жить в таком ауле — это все равно, что жить на седьмом этаже и пробираться домой по водосточной трубе, держа в зубах кулек муки или пару сапог. Теперь нет нужды в высоте, в скалах, и то, что лет тридцать тому назад считалось хорошим, нынче выглядит дурно. Дагестан больше не хочет отгораживаться от жизни.
Все в горах. И север, и юг, и восток, и запад — всюду горы. Вот они сидят широкими рядами, как путники, сбросившие цветные рубахи к ногам, и греют на солнце темные немытые спины в рубцах и ссадинах.
Мой спутник рассказывает о дорогах, о людях, о себе.
— Вот здесь мы били белогвардейцев, — говорит он, показывая на камни за дорогой. — Вот тут ранили моего зятя, вот здесь. Вон там стоял Шамиль в сорок восьмом году. Там — Воронцов. Эти сады выросли на пожарище. Там стояла тридцать вторая дивизия Красной Армии. Вон там мы отсиживались. Видите наши могилы? Бугорок. Это наши. Это партизаны.
Он объясняет пейзаж, быт и предания аулов, сообщает о новых строительствах и знает, куда везут на арбах камень и кирпич.
Так, фраза за фразой, сюжет за сюжетом, вперемежку, создаются маленькие рассказы о людях нового, советского Дагестана.
И когда я добираюсь до Сулеймана Стальского, мне кажется, я уже хорошо его знаю.
Он живет в небольшом ауле за Касумкентом. Его стихи знает весь Дагестан. Аварцы, даргинцы и поэты других дагестанских народов, языком которых он не владеет, приезжают к нему советоваться о делах поэзии и слушать его стихи. Он поет негромким, чуть вздрагивающим старческим голосом, пристально глядя в глаза слушателю и скупо жестикулируя рукой. Движения его руки медленны и очень достойны, продуманны. Правой рукой оттеняя чтение, в левой он часто держит мундштук с папиросой-самокруткой, к которому не прикасается губами, пока не окончит пения.
Он не поет, он получитает, полупоет, он размышляет нараспев. Мы (Н. С. Тихонов, В. А. Луговской и я) приходим к нему вечером июльского дня. Вот невысокий, хоть и в два этажа, дом из глины с саманом, щуплый старичок в древнем домашнем бешмете ведет за рога буйволенка из сада в плетеный загон. Буйволенок норовит вырваться, но старик крепко держит его за рога и хлопотливо семенит босыми ногами.
Гостей он не ждал и смущен. По деревянной лесенке гости поднимаются во второй этаж, в кунакскую. Серые глинобитные стены, серый пол, прикрытый старенькими паласами, на полках вдоль стен сияние медных кастрюль и блюд, лучшего украшения восточного жилища.
Но комнаты малы, в них будет нам всем тесновато, тем более что уже началась суета — готовят чай.
Мы спускаемся на лужайку перед домом на стыке между несколькими садами, садимся на теплую траву кружком вокруг хозяина, и сын его приносит с собой тетрадь стихов отца — новшество, недавно заведенное сыном в дому.
Сулейман владеет — как помнится — тремя языками: лезгинским, тюркским и, кажется, персидским, этим международным языком Востока, языком старой поэзии. Следовательно, его нельзя назвать неграмотным человеком, хотя он действительно не пишет и не читает ни на одном языке. Его поэтические знания, повидимому, колоссальны и усвоены крепко, потому что не хранятся в справочниках и архивах, а погружены в память, тренируемую лет с десяти.