Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собственность и государство
Шрифт:

Итак, присвоение прав лицам неспособным ими пользоваться и юридическое начало представительства одного лица другим, вводятся единственно для уменьшения хлопот государству! Объяснение достойно современного правоведения, которое, потерявши смысл явлений, везде ищет внешних признаков и причин. Почему же, однако, государству легче назначить опекуна и за ним наблюдать, нежели назначить чиновника и за ним наблюдать? Хлопот тут столько же, а между тем последнее, по теории Тона, имеет смысл, а первое решительно никакого. Ясно, что мы на этом поверхностном объяснении остановиться не можем и должны глубже вникнуть в существо дела. Факт тот, что права, которые и по учению Тона предполагают волю, ибо они даются именно для того чтобы пользоваться ими по усмотрению, присваиваются лицам, которые закон признает не имеющими воли, то есть способность признается там, где се нет в действительности. Тон видит в этом логическую несообразность, но это доказывает только, что самые простые философские определения, признанные всеми законодательствами в мире, перестали быть понятны современным юристам. У ребенка в действительности нет разумной воли, но способность ее иметь у него несомненно есть, ибо иначе она бы не развилась. Точно так же и сумасшедший, у которого разум временно затмился, может выздороветь; следовательно, способность у него сохраняется, а это все, что требуется для права, которое определяет только возможность действий, и притом не в настоящую только минуту, а как принадлежность самой человеческой личности. Отсюда вытекает признание прав даже за неизлечимыми. В этом выражается уважение к абсолютному значению человеческой личности, которая, в силу духовной своей природы, сохраняет характер разумно-свободного существа, даже когда физическое ее состояние делает для нее невозможным проявление разума и свободы. Тут дело идет не об охранении интересов, ибо какие могут быть интересы у несчастного, запертого на всю жизнь в сумасшедший дом, кроме того, чтобы с ним обходились человеколюбиво? Охранение интересов сумасшедшего есть дело не права, а администрации. Если ему присваиваются права, несмотря на то что он ими никогда

не может пользоваться, то это означает, что в нем признается тот вечно присущий человеку источник прав, который один возвышает его над уровнем животных. Защиту закон дает и животным: он охраняет их от истязаний; иногда предписывается даже кормить их на общественный счет. Однако же отсюда не проистекает для них никакого права, как признает и Тон (стр. 177). Отличие человека от животных в юридическом отношении состоит в том, что первому присваиваются права, а последним нет. Права же присваиваются человеку именно потому, что он разумно-свободное существо, способное иметь разумную волю. В силу этого начала, он признается лицом, и ему присваивается известная область свободы, хотя бы он этою свободою фактически не мог пользоваться.

Мы намеренно остановились с некоторою подробностью на воззрениях Тона, так как они исходят от начала совершенно противоположного тому, которое мы развивали выше. Несостоятельность противного взгляда служит подтверждением правильности выводов. Мы могли убедиться вместе с тем, что рядом с упадком философии идет и упадок правоведения, для которого затмевается истинный смысл понятий, лежащих в основании как науки, так и практики. Не всегда наука равномерно движется вперед. Одностороннее развитие известного направления неизбежно влечет за собою понижение мысли в других отношениях [48] .

48

 Отголосок учений Иеринга и Тона в русской литературе представляет сочинение молодого ученого г. Муромцева "Определение и основное разделение права". Автор определяет право как "защищаемое отношение", причем защищаемое и защита оба входят в состав юриднческого порядка. Но эта замена интереса "отношением" не только не выясняет понятия, а напротив, затемняет его еще более. Против этого нового определения можно сказать то же, что Иеринг приводит против своего собственного, именно, что не всякое защищаемое отношение есть право, как ясно из защиты промышленных интересов путем тарифа. Полиция охраняет порядок на улицах и при разъездах, но никто еще свободное движение в толпе, без давки и толкотни, не считал правом, наравне с собственностью и обязательствами. Отношение есть еще более широкое понятие нежели интерес, а потому еще менее способствует точности определения. Спрашивается: какое это отношение? Г-н Муромцев, в качестве реалиста, понимает его не как мыслимое начало, а в его зависимости от действительных его элементов, от субъекта, объекта и окружающей среды, с изменением которых изменяется и оно. Поэтому он преемство права считает абсурдом, "так как отношение, как таковое, не есть конкретный предмет, который мог бы переноситься свободно" (стр. 100). На том же основании отвергается и понятие о восстановлении права (стр. 71). Между тем именно на этих абсурдах держится весь юридический порядок. Если я купил или получил в подарок дом, то защита дается мне единственно в силу того, что мне было передано право хозяина. Иначе нет ни малейшей причины, почему бы защищалось именно мое отношение к дому, а не отношение какого-нибудь третьего лица, например, постояльца. Точно так же, если с изменением среды отношение прекращается, например, в приводимом г. Муромцевым случае наводнения (стр. 61), то нет причины, почему бы после наводнения прежний мой дом принадлежал мне, а не кому-нибудь другому. Дело в том, что в правоведении важны вовсе не эти изменяющиеся фактические отношения, а их мыслимая связь. Право действительно есть известное отношение, но не отношение чего бы то ни было к чему бы то ни было, а мыслимое отношение воли к другим волям и к окружающим ее предметам. А так как вытекающая из отношения возможность действия воли называется свободою, то право, как отношение, и будет явлением свободы. Признание свободы законом делает ее правом; защита же есть не более как средство для исполнения закона. Между тем за невозможностью уловить вечно изменяющее ее отношение в правовой порядок, полагает все значение права в защите и от нее производит все другие его признаки (стр. 122). По мнению автора, даже "если отношение сопровождается юридическою защитою, но существует и осуществляется без ее влияния, то ошибочно почитать такое отношение правовым" (стр. 160). Таким образом, вексель, выданный честным человеком, привыкшим платить свои долги, не имеет юридического значения, и только вексель мошенника, который платит единственно из опасения взыскания, носит на себе юридический характер. Но всего удивительнее то, что г. Муромцев, совершено отвергнув "представление о праве как об отвлеченном предмете, который может существовать независимо от субъекта и быть передаваем из рук в руки" (стр. 108), вверяет защиту реальных отношений чисто фиктивному существу, именно, обществу, существующему "самостоятельно рядом с своими членами" (стр. 66). Г-н Муромцев, по-видимому, не замечает, что он находится тут на почве чистой метафизики. Он основывает свое понятие на наблюдении; но общества, существующего помимо своих членов, никто никогда не видал. Наблюдение показывает нам только, что люди руководствуются такого рода представлением; но это происходит единственно от того, что они признают начала мыслимые, а не только опытные. Спрашивается после всего этого: какое понятие о праве может дать нам воззрение, из которого мы узнаем, что какое-то метафизическое существо, руководствуясь абсурдами, неизвестно почему защищает какие-то неуловимые отношения? Не есть ли это густейший туман? Об основном начале права, о свободе у г. Муромцева нет речи; он тщательно его обходит. Справедливость он признает чисто субъективным началом (стр. 154); во главе своего исследования он ставит даже изречение Бэна, который сводит справедливость на мнение людей, имеющих власть повелевать, изречение, достойное той опытной школы, которая, в погоне за осязаемым, потеряла всякое понимание истинно человеческих начал. Нельзя не пожалеть о том, что столь скудные у нас научные силы, принимая без надлежащей проверки результаты новейших учений, вступают в такой путь, который не может дать никаких прочных плодов.

Если же юристы до такой степени блуждают на счет коренных начал своей науки, то чего можно ожидать от экономистов, пытающихся делать экскурсии в области философии права? Здесь уже социал-политика в полном ходу, и нет даже юриспруденции, которая могла бы хотя несколько сдерживать эти стремления. Изучая состояние современной мысли, мы не можем обойти этих явлений, хотя заранее можем быть уверены, что никакого научного плода от этого изучения не получится. Главная характеристическая черта означенных теорий состоит в постоянном блуждании между опытом и метафизикою, без всякого руководящего начала, а потому без всякой возможности выпутаться из возникающих отсюда противоречий.

Такой именно характер носят на себе философско-юридические воззрения Адольфа Вагнера. Он видит коренную ошибку политической экономии в том, что она доселе не исследовала начал частного права, которое "составляет юридическое основание для всего строя народного хозяйства и в особенности для частнохозяйственной системы". Этот строй, говорит Вагнер, "стоит и падает, остается или изменяется вместе с правом" (Grundlegung, стр. 292). С другой стороны, он признает, что самые юридические начала изменяются сообразно с изменением народной жизни и что никакой твердой теории тут установить нельзя. "Это юридическое основание не есть нечто данное от природы, вытекающее прямо из существа человека, а потому неизменное: напротив, это нечто исторически сильно изменяющееся... Абсолютных положений для этой юридической основы нет и не может быть, ибо исторический процесс, в котором она находится, не прерывается в своем движении под влиянием изменяющихся потребностей и воззрений людей". С изменением же юридической основы изменяется и хозяйственная система (стр. 175). Поэтому, говорит Вагнер, совершенно ложно воззрение "будто в приложении к экономическим условиям право и нравственность раз навсегда твердо разделены, тогда как именно здесь лежат великие пограничные области, в которых, изменяясь исторически или от страны к стране, встречается и может считаться правильным иногда юридическое, и при случае принудительное, иногда же свободное нравственное устроение" (стр. 296). В особенности изменчивы отношения государства к отдельному лицу. "A priori, из сущности государства, - говорит Вагнер, - невозможно вывести для этого какое бы то ни было начало, ибо эта сущность сама является произведением истории. Столь же мало возможно из сущности личной свободы раз навсегда вывести непреступную границу государственной деятельности, ибо и здесь лицо стоит вполне в историческом течении". Отсюда Вагнер выводит совершенную неприложимость всех умозрительных построений права. Коренною ошибкою всех исследований этого рода он считает то, что "выставляется умозрительно отвлеченное, абсолютное понятие свободы и собственности и из него выводятся логические последствия". Если же затем оказывается противоречие выведенной таким образом теории с фактами и с исторически развившимися юридическими отношениями, то признается, что последние должны сообразоваться с отвлеченными понятиями свободы и собственности, и предъявляется требование, чтобы право соответственно этому было изменено. "Между тем, - говорит Вагнер, - правильно именно обратное умозаключение: это противоречие доказывает неприложимость означенных абсолютных понятий, а потому и теоретическую их несостоятельность" (стр. 296).

Казалось бы, что при таких, не подкрепленных, впрочем, ни малейшими доказательствами, взглядах невозможно уже говорить ни о какой общей теории; надобно держаться чистого опыта. Однако же это не мешает Вагнеру утверждать, как уже было нами указано выше, что политическая экономия должна исследовать не только то, что есть, но и то, что должно быть, и вследствие этого предъявлять жизни новые требования, - воззрение, замечает Вагнер, "несовместное с исключительным признанием индуктивной методы в политической экономии" (стр. 117, примеч.). Это не мешает ему также признавать, что "в философиях права всех времен, начиная с "Государства" Платона и с "Политики" Аристотеля

до новейшей литературы, политико-эконом находит для своей науки целый ряд важнейших основных исследований" (стр. 243). В особенности воззрениям древних философов Вагнер придает не только историческое, но и абсолютное значение. "Основные мысли в "Политике" Аристотеля, - говорит он, - и даже в "Государстве" Платона на счет естественно необходимого подчинения лица государству и введения его в государственный порядок, в действительности, будучи правильно поняты, не только имеют значение для древнегреческих отношений, но безусловно истинны; эти положения имеют не только историческую относительность, но и логическую абсолютность" (стр. 232, примеч.). Из новейших же систем Вагнер особенно сочувственно отзывается о чисто метафизическом учении Краузе и его школы, которых, в сущности совершенно неопределенные, понятия об органическом значении права и государства должны, по мнению Вагнера, быть положены в основание всех общественных наук; отсюда, говорит он, надобно во все стороны вывести последствия (стр. 242). Он упрекает Аренса лишь в том, что он слишком ограничивает ведомство государства (стр. 244-245). Тут мы видим, следовательно, чисто умозрительное понятие о государстве, из сущности которого, как организма, должно быть выведено полное подчинение ему отдельного лица. О фактических данных, об исторически развившихся отношениях нет более речи. Господствовавшее доселе атомистическое воззрение, говорит Вагнер, шло от частей к целому; органическое воззрение должно, напротив, идти от целого к частям (стр. 161). Очевидно, что мы стоим на почве метафизики. Но так как все эти метафизические понятия не основаны ни на каком твердом начале, то рядом с подчинением частей целому являются и совершенно иного рода положения. Так, признается, что "личная свобода всех людей в государстве одна отвечает нравственному существу человека" (стр. 347-348); признается, что система общественного производства и распределения богатства повела бы к невыносимому стеснению личной свободы и нанесла бы вред самому народному хозяйству. В этом Вагнер видит внутреннюю слабость всех социалистических систем, вследствие чего он сам склоняется к органическому сочетанию частной и общественной системы (стр. 167). Но это органическое сочетание оказывается далее не более как компромиссом между обоими началами, причем однако может перевешивать то одно, то другое. В древности перевес был на стороне государства, в новое время на стороне лица; теперь необходимо, по мнению Вагнера, возвратиться к древнему началу, что приведет к примирению противоположностей (стр. 312).

При таких колеблющихся взглядах, конечно, нет возможности прийти к чему бы то ни было, кроме чисто практической сделки, без всякого руководящего начала. Но в таком случае не следует взывать к философии права, строить органические теории, поднимать вопрос о том, что должно быть; надобно держаться того, что есть, и не выходить из этих пределов. Как же скоро ставится вопрос о будущем, об изменении существующих отношений, так необходимо выяснить себе, во имя каких начал это должно совершаться, на чем основаны эти начала и какие из них вытекают последствия. Ничего подобного мы не видим у Вагнера. До какой степени у него шатки начала, ясно из предыдущего; какие он из них выводит последствия, это мы уже отчасти видели в его выводах из свободы, и увидим подробнее ниже.

Еще большую путаницу понятий мы находим у Шеффле. Прочитав первую часть его сочинения "Строение и жизнь общественного тела", можно подумать, что мы имеем дело с самым отвлеченным моралистом. Он в этике видит выражение априорных элементов человеческого духа, стремления обнять высшее и признать абсолютный закон правилом для своих действий. Нравственность и гуманность составляют, по его мнению, непреходящие начала, которые, вместе с другими априорными чертами духа, принадлежат к лучшей части человеческой природы. Своею чувственною стороною, как ограниченное и конечное существо, человек следует естественному влечению к самосохранению; в этом отношении законом эмпирической его природы является эгоизм. Но если мы отправимся от умозрительных начал нашего естества, то мы придем к совершенно иному: с этой точки зрения, истинно то, что тождественно с собою, что исключает различие и множество. Поэтому разрозненность лиц, их исключительная особенность представляется как нечто нам чуждое, противоречащее истинной нашей природе, нечто такое, что в силу умозрительного требования должно быть уничтожено. Любовь к ближнему является истинным законом человеческого естества. Шеффле ссылается даже на Шопенгауэра, который постиг, что нравственный закон оправдывается лишь признанием множества и индивидуальности за простые явления, то есть за призрак (1, стр. 173-176).

Далее в отвлеченном рационализме, кажется, идти невозможно. И эти начала Шеффле признает движущими пружинами всего исторического развития. "Без действия идеалистических мотивов, - говорит он, - история культуры никогда не была бы способна придать нравственное направление эмпирическому общежитию людей. Из этого признания - прибавляет автор - мы ничего не берем назад, как бы оно ни противоречило господствующему духу времени" (стр. 583).

Отсюда Шеффле выводит как нравственность, так и право. Различие между ними он полагает в том, что первою управляются действия, проистекающие из внутренней природы лица, вторым же определяется внешнее взаимодействие лиц для исполнения общей цели - добра (стр. 594). Эти определения автор не считает однако тождественными с различием свободы внутренней и свободы внешней. Производя все, даже самую свободу, исключительно из нравственного начала, он самосохранение допускает единственно в видах служения обществу, а с другой стороны, он признает любовь принадлежностью не только нравственности, но и права. Эгоизм же, в силу которого человек, вместо того чтобы служить целому, ищет своей личной выгоды, одинаково несовместен с обоими (стр. 587-589, 591). Каждый член общества нравственно и юридически равно обязан не трогать другого в присвоенной ему сфере деятельности и давать другим все, что требуется их специальным призванием (стр. 613).

Мы видим здесь метафизический морализм, доходящий до полного поглощения права нравственностью. Остается даже непонятным, в чем состоит различие этих двух сфер, если управляющие ими начала одни и те же? Внешнее взаимодействие не что иное, как проявление исходящих изнутри стремлений. Сам Шеффле признает, что нравственность не ограничивается одними внутренними помыслами, но определяет и действия (стр. 617-618), а с своей стороны, право касается внутренних определений воли (стр. 629, 634). Шеффле видит в одном необходимое восполнение другого. "Сумма нравственных побуждений, - говорит он, - нуждается в этой внешней механике, чтобы найти и преследовать истинный путь к добру. Нравственное начало для своего осуществления должно пользоваться механическим" (стр. 628). А в свою очередь "право не может и не хочет одно исполнять добро, но требует нравственности, которая есть исполнение закона... Оно требует исполнения юридических обязанностей в нравственной, любовной преданности задачам"... (стр. 632, 633). Очевидно, что здесь право низводится на степень механического средства для осуществления нравственных требований, вследствие чего нравственность становится принудительною. А с этим вместе исчезает человеческая свобода. Напрасно Шеффле старается уделить ей уголок, говоря, что "право не должно действовать в сокровеннейшей, собственной и священнейшей области отдельного призвания", а только на границах одного призвания с другим. "Если бы право, - замечает он, - извне проникло слишком далеко внутрь, то оно, именно вследствие своего положительного характера, уничтожило бы действие внутренних нравственных сил, стеснило бы поприще нравственности, и через это ослабило бы нравственный дух и ускорило бы духовно-нравственную смерть народа, оно везде установило бы Прокрустовы кровати, неестественно вытягивающие и сокращающие, и вообще оно выставило бы требования противоестественные, ненужные и неисполнимые" (стр. 632). Между тем в системе Шеффле нет такой сокровеннейшей, собственной и священнейшей области, отведенной отдельному лицу. Призвание лица, по его теории, состоит в служении обществу; оно дано ему затем, чтобы оно исполняло то, что требуется для других и для целого. Поэтому и юридическое взаимодействие не может держаться на границах одного призвания с другим: оно определяет самое существо каждого призвания и те обязанности, которые возлагаются им на человека. Поприща для свободного действия нравственных сил тут не остается, а потому неминуемо должна последовать та духовно-нравственная смерть народа, на которую указывает Шеффле.

Это вытекающее из теории полное уничтожение личной сферы становится еще более явным, если мы обратим внимание на то, что Шеффле истинными субъектами права считает не отдельные лица, а учреждения. Тут превратно понятая эмпирия приходит на помощь односторонней метафизике. Антропология и правоведение, говорит Шеффле, исходят от представления отдельного физического лица; но в действительности никогда не встречается такое отвлеченное лицо. Каждая особь в общественной своей деятельности связана с многими другими и имеет материальные орудия для своей деятельности. Такое сочетание особей и материальных средств и есть истинное лицо в социальном смысле; "отдельная же особь. даже самая простая, является только как деятельный элемент известных учреждений, к которым принадлежит и имущество, то есть как вплетенное в общественную ткань физическое лицо" (стр. 278. 283). К таким учреждениям Шеффле причисляет все промышленные предприятия, земледельческие, ремесленные, фабричные, не устанавливая никакого различия между частными предприятиями и общественными, ибо те и другие одинаково суть сплетения лиц и имуществ. Он уверяет, что "всякая общественная наука, даже правоведение, должна исходить от социальной, а не от физической единицы" (стр. 280), ибо эти единицы суть "единственные вполне реальные, а не фиктивные лица социологии" (стр. 284). Правда, опыт показывает, что волю имеет только физическое лицо, а не учреждение, вследствие чего и у Шеффле "юридическими органами воли социальных единиц" или их "представителями" являются физические лица (стр. 280, 282). Но несмотря на то, Шеффле все-таки признает фикциею отдельную особь, и напротив, видит нечто реальное в представительство воли совокупности лиц и имуществ и в юридическом замещении этой воображаемой воли действительною волею физического лица. "Социологически, - говорит он, - облеченные телами лица являются и остаются простыми элементами для юридической организации воли социальных сплетений персонала и имуществ" (стр. 281).

Когда читаешь подобные рассуждения, то невольно спрашиваешь себя: сохранился ли еще здравый смысл в человеческом роде или можно с одинаковым правдоподобием утверждать все, что угодно, не исключая и положительной нелепости? Признавать истинным, реальным лицом не существо, одаренное свободною волею и потому имеющее права, а сочетание лиц и имуществ, например пивоваренный завод, это - такое посягательство на логику, которому едва ли можно найти подходящий пример во всей ученой литературе, старой и новой.

Поделиться с друзьями: