Сочинения в 3 томах. Том 2. Диктатор
Шрифт:
Референдум начался в шесть утра по местному времени. В Адане была еще ночь, когда на востоке страны уже пошли к урнам. Исиро отметил сутки перед референдумом двумя важными стереозрелищами. Одно продолжалось почти десять часов, другое не заняло и двух минут - не знаю, какое подействовало острее. Первое - традиционный зарубежный стереообзор, второе - краткая речь Сербина. Обзор сводился к стереоинформации из Клура и зарисовкам из Корины. В Клуре совет церквей объявил суточный молебен о смягчении сердец злых и равнодушных. И мы увидели заполненные площади городов, это были в массе женщины и дети, мужчины сохраняли традиционную «гордость Клура», их было вдесятеро меньше, но были и они, и не только старики, но и в цветущем возрасте, правда, не цветущие, а худые, изможденные, желтая печать недоедания уже легла на все лица, истончила болезненной худобой шеи и руки. И все они опускались
Я знал, твердо знал о себе, что до последней минуты все, от меня зависящее, сделаю, чтобы не выполнились просьбы и надежды этих коленопреклоненных людей. Ибо государственные интересы восставали против человеческих чаяний - я не имел права помогать тем, кто направлял оружие против моей страны. Во мне схлестнулись в злой борьбе простой человек и политик, мне становилось тяжко смотреть на женщин и детей, молящихся о нашем великодушии, и я выключил передачу из Клура.
Зато информацию из Корины я смотрел не с мукой человека, а с интересом политика. В Корине голод уже терзал население, но сдержанные корины не собирались на площадях для общественных молений. И стерео показывало, как они обсуждают вероятный исход референдума и как оценивают положение в океане. В общем, они здраво видели ситуацию: признавали, что нельзя заранее определить исход референдума в Латании, а что до океана, то корины, опытный морской народ, соглашались, что помощь из Кортезии невозможна: океан, начав осенью бушевать, не утихомирится, по крайней мере, до зимы. Все это было нормально, такие настроения и разговоры не хватали за горло, как площадные моления клуров - я отходил душой, когда Исиро переключал свой аппарат с Клура на Корину.
А за два часа до начала референдума на востоке Исиро в последний раз вывел на экран Сербина. Самый раз было солдату обрушиться на меня, призвать к прямому восстанию. Он бы нашел тысячи слушателей, готовых немедленно откликнуться на такие призывы. Но Гамов, вещавший народу голосом Сербина, безошибочно рассчитал свою стратегию.
– Плохо, ребята, полковнику, - скорбно сказал Сербин.
– Даже есть не может, только чаю с сухариком выпил. Лежит, смотрит в потолок, все молчит. Я ему слово сказал, он выгнал меня… Все ждет, как теперь вы, вот такое настроение… Так что знайте, ребята… - Сербин, заплакав, стал вытирать слезы со щек, потом махнул на операторов рукой - убирайтесь, мол, больше говорить не буду.
Я в бешенстве стукнул кулаком по столу. Я знал, что Сербин в последнем своем явлении в эфире выкинет какое-нибудь непредвиденное коленце. Но слез я все-таки не ожидал, это была отсебятина, Гамов их не одобрит. Зато я не сомневался, что множество зрителей в ответ на его скупые слезы сами громко зарыдают. Он каждым своим выступлением подводил к массовой истерике. Я задыхался от ярости. Я мог возражать Гамову, мог бороться с Аментолой, мог и убедительным словом, и властным принуждением покорять подчиненных мне людей, но против ограниченного фанатичного солдата у меня не было противодействия. Для борьбы надо иметь хоть несколько точек соприкосновения, их не было. Я не мог ни молчаливо игнорировать его слезы, ни гневно осмеять их, не мог со всей серьезностью их осудить. И в эти последние минуты перед референдумом я стал ощущать, как круто меняется настроение в народе. Публичные моления в Клуре и скупые слезы Сербина разбивали, опрокидывали, подмывали самые твердые бастионы логики, а на моей стороне была только логика, одна логика, умные рассуждения - и все они тонули в мутном хаосе бурных эмоций.
Восток проголосовал, когда в Адане кончалась ночь. Исиро показывал и наших людей, торопящихся к урнам, и молящихся на ферморских площадях женщин и детей. Только две одинаковые картинки сменяли теперь в эфире одна другую - мужчины и женщины, молчаливо заполняющие урны листочками, и тысячные толпы молящихся на коленях перед храмами и в храмах. Я отключил стерео и задремал.
Меня разбудил Пустовойт. Он был в таком возбуждении, что тряс студенистыми щеками, как пустыми мешками.
– Андрей, я протестую!
– и он в отсутствие Гамова забывал о предписанном этикете разговора.
– Готлиб не чешется, это возмутительно!
– А почему он должен чесаться? Сколько знаю, у него дома ванна. И противником воды он пока себя не объявлял.
Моя
насмешка если и не успокоила Пустовойта, то дала ему понять, что разговаривать надо нормально. Он получил извещение с востока, что больше двух третей высказались за Гамова, немедленно связался с Баром и потребовал срочной отправки в Клур и Корину подготовленных эшелонов. Готлиб ответил, что пока не завершится голосование во всей стране и официально не опубликуют результатов, ни один водоход, ни один вагон, ни одна летательная машина не пересекут границы. Клур получит продовольствие на сутки позже, чем мог бы, негодовал Пустовойт. В Клуре умирают женщины и дети. Сколько смертей примет на свою совесть Бар промедлением в одни сутки? Как можно примириться с таким преступным равнодушием!– Сейчас свяжусь с Готлибом, - сказал я.
Бар, в отличие от меня, всю эту ночь не спал. И, как Пустовойт, получал достаточно точные сведения о ходе голосования. Он не оспаривал информацию министра Милосердия о референдуме на востоке, но не был уверен, что и на западе страны результаты будут такими же.
Мне было трудно так говорить, но я сказал:
– Готлиб, не обольщайтесь. На западе сторонников Гамова будет еще больше, чем на востоке. Я предвижу наше с вами поражение. И если помощь решена, не надо с ней медлить. Приводите в движение эшелоны.
– Семипалов, вы слишком быстро признаете поражение. Мы все шли за вами, и я хочу пройти до конца, то есть до завершения референдума. Удивляюсь вашей перемене! На вас это мало похоже!
Хоть было не до веселья, я рассмеялся.
– Никаких перемен, Готлиб. Просто я непрестанно думаю - с кем народ? С нами или с Гамовым? Что пересилит - логика разума или стихия чувств? Наше с вами дело - действовать по воле народа. Даже если его воля ему во вред. Так будем действовать исправно, Готлиб.
Теперь в передачах Исиро появились новые картинки. Бар объявил по стерео, что передвигает эшелоны помощи к границам Клура, чтобы не терять ни часа, если референдум утвердит помощь. И мы увидели огромные водоходы, доверху набитые продовольствием, продвигающиеся по полям Патины, по извилистым дорогам Ламарии, по горным шоссе Родера. Машины шли почти впритык, поезда вплотную двигались за поездами - десятками параллельных змей извивались по трем сопредельным странам эшелоны помощи. А потом движение замерло - передовые машины подошли к Клуру и остановились - результаты референдума еще не были объявлены. Глубоко убежден, что это не такая уж длительная остановка - чуть больше половины суток - была мучительна не для одного меня, не для одних моих помощников и друзей, даже не для одних клуров и коринов, страстно жаждущих спасения, нет, и за океаном, в далекой Кортезии, стерео отменило все иные показы, кроме непрерывно возобновляемого пейзажа замерших у границы Клура машин и срочных сообщений о том, как с востока на запад Латании катится волна референдума. Кортезия, затаив дыхание, ждала чрезвычайных событий, ибо только безнадежные глупцы не понимали, что в эти часы, возможно, решается судьба всего мира.
А на дорогах Патины, Ламарии и Родера, по которым сутки двигались, а потом замерли эшелоны помощи, выстроилось чуть не все свободное от работ население. Я закрываю сейчас глаза и вижу, все снова вижу тысячи водоходов в людских стенах, сотни тысяч людей, женщин, детей, мужчин, молчаливо следящих за движением машин, столь же молчаливо стоящих у замерших эшелонов. Я уже писал, как выразительно бывает молчание. Каким удивительным содержанием наполнены разные оттенки тишины, но ничего равного молчанию тысяч людей, выстроившихся по дорогам трех стран, я раньше и вообразить себе не мог. Молчали и водители машин, и военная охрана, сопровождавшая эшелоны, и множество людей, превративших дороги в туннели без крыш. Все молчало, ибо готовилось великое событие и никому не было известно, совершится ли оно.
Конечно, политики не молчали. В Патине, где слово ценится больше, чем в любой другой стране, по местному стерео являлись народу и Вилькомир Торба, и Понсий Марквард, и величественная Людмила Милошевская - и каждый что-то говорил о том, что завтра ожидать миру. И, наверно, в их речах было много умного и дельного, но Омар Исиро не доносил их речи до нас, это, он считал, были мелочи. Не донес он нам и обращение Путрамента к нордагам, а в нем были, я узнал потом, важные мысли о послевоенном устройстве, впрочем, они поглощались главной мольбой президента: «Дети мои, нордаги, наступил час величайшего испытания, пусть каждый станет достойным самого себя!» Призыв, по-моему, довольно туманный, но неопределенность, почти иллюзорность действует на иных гораздо сильней четких, строго очерченных настояний - Путрамент хорошо знал свой народ.