Сочинения великих итальянцев XVI века
Шрифт:
XLVIII
Когда Граф умолк, Маньифико Джулиано молвил:
— С мнением синьора Гаспаро не согласен; напротив, по указанным вами соображениям и многим другим я нахожу, что музыка совершенно необходима Придворному, и не только как украшение. Я бы очень хотел, чтобы вы объяснили, как это и другие качества, которыми вы его наделяете, должны проявляться, в какое время и каким способом. Ибо нередко многое из того, что само по себе заслуживает одобрения, будучи употреблено не ко времени, выглядит крайне нелепо; и наоборот, некоторые вещи, кажущиеся малозначительными, когда их умело используют, резко поднимаются в цене.
XLIX
Прежде чем перейти к этому вопросу, — произнес Граф, — я хочу поговорить еще об одной вещи, которой — а я придаю ей большое значение, — по моему убеждению, наш Придворный никоим образом не должен пренебрегать: речь идет об умении рисовать, о знакомстве с подлинным искусством живописи. Не удивляйтесь, что я требую подобной выучки, возможно, кажущейся ныне ремесленнической и малоприличествующей дворянину. Помнится, я читал, что в древности — особенно это было принято в Греции — детям из благородных семейств предписывали в школах заниматься живописью, которая почиталась занятием нужным и достойным, числясь в первом ряду свободных искусств; государственным постановлением было также запрещено обучать ей рабов. У римлян
L
Тогда синьора Эмилия обернулась к Джованни Кристофоро Романо, сидевшему вместе с другими, и спросила:
— А что вы думаете по этому поводу? Согласны вы с тем, что живопись требует большего мастерства, нежели скульптура?
— Полагаю, Синьора, — ответил Джованни Кристофоро, — что в скульптуре больше труда и умения; и достоинство ее выше, чем живописи.
— Из того, что жизнь статуй дольше, — добавил Граф, — можно было бы, пожалуй, заключить, что они обладают и большим достоинством; увековечивая память, они лучше, чем произведения живописи, служат ей. Но и у живописи, и у скульптуры есть также другое назначение — украшать, и вот в этом живопись гораздо выше. И пусть живопись не столь долговечна, как скульптура, однако и она живет немало, а доколе существует, остается намного более привлекательной.
— Я думаю, — ответил Джованни Кристофоро, — что на самом деле в душе у вас другое убеждение, а говорите вопреки ему вы из дружеских чувств к вашему Рафаэлю. И еще, возможно, вам кажется, что совершенство, которое вы находите в его живописи, столь велико, что в мраморе достичь такого же было бы невозможно. Но посудите сами, ведь это заслуга живописца, а не живописи. — Затем он продолжил. — Мне же сдается, что и то и другое является искуснейшим подражанием природе. Однако я не понимаю, как вы можете утверждать, что действительности — такой именно, какой ее создала природа, — подражает меньше мраморное или бронзовое изваяние, которое во всех своих частях объемно, сохраняет те же формы и размеры, что и в природе, нежели картина, представляющая собой не что иное, как поверхность с нанесенными на нее красками, которые и вызывают обман зрения: ведь вы не станете мне доказывать, что ближе к действительности не то, что имеет бытие, но то, что имеет видимость. Полагаю также, что ремесло ваятеля труднее: если он допускает ошибку, то ее уже нельзя выправить, поскольку мрамор безнадежно испорчен; приходится поэтому делать фигуру заново. Иное дело в живописи, позволяющей вносить тысячу разных изменений, здесь что-то убрать, там добавить, все время совершенствуя изображение.
LI
Посмеявшись, Граф сказал;
— Я говорю так не из дружеских чувств к Рафаэлю. И не думайте, будто я столь невежествен, что не знаю совершенства, которого достигли Микеланджело, вы сами и иные в скульптуре. Однако я веду речь о ваянии, а не о ваятелях. Вы правильно говорите, что и живопись и скульптура подражают природе; но дело не в том, что живопись создает видимость, а скульптура — то, что имеет бытие. Пусть статуи объемны, как предметы в действительной жизни, а в картине мы видим лишь поверхность; статуям, однако, недостает многого, что присуще произведениям живописи, в особенности же света и тени. Ибо один тон окраски у плоти, другой — у мрамора; и его достоверно передает художник, накладывая свет и тень больше или меньше, сообразно необходимости, чего не может сделать скульптор. И хотя художник не создает объемных фигур, он представляет мускулы и члены округлыми, так чтобы они имели соответствие с теми частями [тела], которые остаются невидимы; и всем совершенно понятно, что художник знает и помнит также и о них. К тому же требуется иное и еще большее мастерство, чтобы изображать члены в ракурсах и с пропорциональными точке зрения сокращениями по правилам перспективы, которая с помощью соразмерных линий, цвета, света и тени показывает вам на одной вертикальной поверхности стены передний план и дальний и в тех размерах, какие она сама выберет. Неужели вам кажется малозначительной имитация естественного цвета при изображении тела, ткани и всяких иных имеющих окраску объектов? Но на это не способен скульптор, как и на то, чтобы передать прелестный взор черных или голубых очей, лучащихся любовью. Не в состоянии он изобразить русый цвет волос, блеск оружия, тьму ночи, бурю на море, сверкание молний, пожар в городе, рождение зари цвета роз в золотистых и пурпурных лучах. Словом, он не может изобразить небо, море, землю, горы, леса, луга, сады, реки, города, строения; но все это показывает живописец.
LII
По этой причине живопись, мне кажется, более благородна и требует большего мастерства, нежели скульптура; и полагаю, что у древних она, подобно другим вещам, достигла высшего совершенства, свидетельством чему служат те немногие памятники, которые сохранились, прежде всего в катакомбах Рима; но еще яснее заключить об этом позволяют сочинения древних, в коих очень уважительно и часто упоминается и о произведениях и о мастерах, а также сообщается, сколь высоко их ценили всегда и государи и республики. Так, мы читаем, что Александр столь высоко ставил Апеллеса Эфесского,[387] что, повелев ему однажды написать обнаженной некую женщину, к которой был сильно привязан, и узнав, что славный живописец, пленившись ее удивительной красотой, воспылал к ней горячей любовью, без колебания уступил ему ее. Великодушие, воистину достойное Александра, — дарить не только сокровища и
царства, но и предмет своей собственной привязанности и страсти; и знак величайшего расположения к Апеллесу — ведь дабы угодить ему, он не посчитался с женщиной, которую сильно любил; ибо она, надо полагать, очень опечалилась заменой такого великого царя на живописца. Сообщают также о многих других знаках благорасположения, которые Александр выказывал по отношению к Апеллесу; но ярче всего он продемонстрировал, сколь высоко ценит художника, публичным актом запретив кому-либо другому писать свой портрет. Здесь я мог бы поведать вам о состязаниях многих знаменитых художников, вызывавших изумление и превеликое одобрение почти всего мира; я мог бы рассказать вам, с какой пышностью древние императоры украшали живописью свои триумфы, предназначая ее для общественных мест, и как дорого они за нее платили; что были и такие художники, которые дарили произведения свои, так как, по их мнению, ни золото, ни серебро не годятся для платы за них; и сколь высоко ценилась одна из картин Протогена,[388] если Деметрий,[389] расположившись лагерем под Родосом и имея возможность войти в него, подожги он его с той стороны, где, как ему было известно, находилась эта картина, дабы не погубить ее в огне, отказался от боя и поэтому не захватил города; и как Метродор, философ и замечательный живописец, был послан афинянами к Луцию Павлу,[390] чтобы обучать его детей и украсить триумф, который тому предстоял.[391] И многие известные авторы также писали об этом искусстве, что уже весьма красноречиво свидетельствует об уважении, коим оно пользовалось. Но я не хочу, чтобы мы и дальше углублялись в обсуждение этой темы. Достаточно будет лишь сказать, что и нашему Придворному пристало иметь познания в живописи, поскольку она — искусство прекрасное и полезное, которым дорожили в те времена, когда люди обладали много более высокой доблестью, нежели теперь. И если никакой другой пользы или удовольствия от нее он не получит, помимо возможности со знанием дела судить о достоинствах древних и современных статуй, ваз, построек, медалей, камней, резных украшений и тому подобных вещей, — она все равно поможет ему почувствовать красоту живого тела, не только в миловидности лица, но и в соразмерности всего остального, как у людей, так и у любого другого одушевленного существа. Словом, вы видите, что познания в живописи являются источником великого удовольствия. И пусть над этим подумают те, кто, любуясь красотой женщины, приходят в такой восторг, что ощущают себя словно в раю, хотя они и не умеют рисовать; но если бы они умели, то получили бы много большее удовольствие, ибо гораздо лучше чувствовали бы ту красоту, что в их сердцах рождает огромную радость.LIII
Здесь мессер Чезаре Гонзага засмеялся и сказал:
— Я вовсе не живописец; но я уверен, что умею получать значительно больше удовольствия от лицезрения женщины, чем — окажись он нынче жив — получил бы знаменитый Апеллес, которого вы только что упомянули.
— Это ваше удовольствие, — ответил Граф, — порождается не только красотой, но и страстью, которую вы, по-видимому, питаете к даме. И если говорить по правде, то когда вы первый раз бросаете взгляд на даму, вы не чувствуете и тысячной доли того удовольствия, что имеете потом, хотя ее красота остается такой же. Уже по этому вы можете судить, насколько больше вашему удовольствию служит страсть, нежели красота.
— Не отрицаю этого, — сказал мессер Чезаре, — но если удовольствие рождено страстью, то страсть рождена красотой; отчего и можно говорить, что красота все же является причиной удовольствия.
— Также многие другие причины помимо красоты, — ответил Граф, — часто зажигают наши души страстью; как, например, нравы, знания, речи, манеры и тысячи других вещей, которые, пожалуй, в определенном смысле можно было бы отнести к красоте; но прежде всего этого — сознание, что ты любим. Так что и без этой самой красоты, о коей вы ведете речь, можно любить очень пылко. Но любовь, рожденная красотой, что мы находим лишь во внешнем телесном облике, доставит, без сомнения, гораздо более сильное удовольствие тем, кто больше ее ценит, нежели тем, кто — меньше. Поэтому — возвращаясь к нашему предмету — я думаю, что Апеллес получал гораздо большее наслаждение, любуясь красотой Кампаспы, чем Александр. Ибо легко предположить, что любовь одного и другого имела своим единственным источником красоту оной; и Александр, видимо, именно на этом основании и решил подарить ее тому, кто, по его мнению, мог гораздо лучше ее оценить. Разве вы не читали, что те пять девушек из Кротона, коих среди прочих в этом городе выбрал живописец Зевксис,[392] дабы из них всех создать один-единственный образ наисовершенной красоты, были прославлены многими поэтами за то, что их признал красивыми человек, который должен был быть самым тонким ценителем прекрасного?
LIV
Здесь мессер Чезаре, показывая свое недовольство и нежелание хотя бы на миг согласиться с тем, что кто-нибудь, кроме него, может почувствовать такое же самое наслаждение, как он, когда любуется красотой дамы, начал было говорить. Но в этот момент послышался топот ног и громкий говор. Обернувшись, все увидели, как двери озарились светом факелов, и тотчас в зал вошел с многочисленной и блестящей свитой синьор Префект. Он возвратился после того, как часть пути сопровождал папу. Уже при входе во дворец он поинтересовался, чем занята синьора Герцогиня, и узнал об игре, устроенной этим вечером, и о возложенном на графа Лодовико поручении держать речь о Придворном. Поэтому, сколько мог, он прибавил шагу, чтобы поспеть и услышать что-нибудь. Тотчас почтительно поприветствовав синьору Герцогиню и дав знак сесть остальным (так как при его появлении все встали), он сам с некоторыми из своих дворян также занял место в кругу; среди них были маркиз Феб да Чеба, его брат Герардино, мессер Этторе Романо, Винченцо Калмета, Opaцио Флоридо и многие другие. Все молчали, когда синьор Префект сказал:
— Синьоры, мое появление здесь было бы очень некстати, если бы оно стало помехой тем весьма приятным беседам, которые, я полагаю, сейчас имели место между вами. Поэтому не будьте ко мне несправедливы, лишая и себя и меня такого удовольствия.
— Отнюдь, мой государь, — ответил граф Лодовико, — я думаю, что молчание всем нам должно быть гораздо более приятно, чем продолжение беседы. Поскольку труды, связанные с нею, пали нынешним вечером главным образом на меня, но сейчас уже я устал говорить, а все другие, полагаю, устали слушать; ибо мои рассуждения оказались недостойны этого общества и не на уровне той великой задачи, которая мне была поручена: они мало удовлетворили меня самого и, думаю, еще меньше остальных. Словом, мой государь, вам посчастливилось прийти к концу. И было бы хорошо поручить то, что еще осталось, кому-нибудь другому вместо меня; кто бы это ни был, уверен, что он поведет дело много лучше, нежели получилось бы у меня, пожелай я все же продолжать, ибо нынче я чувствую себя усталым.
LV
Я не потерплю, — возразил Маньифико Джулиано, — никакого обмана в обещании, которое вы мне дали; и я совершенно уверен, что синьор Префект также не будет разочарован, услышав продолжение начатого разговора.
— Какое обещание? — удивился Граф.
— Объяснить нам, — ответил Маньифико, — какое употребление Придворный должен дать тем прекрасным свойствам, которые, как вы показали, ему приличествуют.
Синьор Префект в свои юные лета был умен и рассудителен, более, нежели представлялось естественным для его нежного возраста, а каждый его поступок обнаруживал величие души и некую живость ума как верное предзнаменование того высшего нравственного совершенства, которого он должен был достичь. Он тут же сказал: