Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сочинения. Том 2. Невский зимой
Шрифт:

Но Марк — это другое, меня не покидало ощущение, что его роль в моей жизни страшнее. Но тем не менее рефрен: «я обязан о том, что увидел в лагере, рассказать всем», — наполовину состоял из цели: «я должен об этом рассказать ему». Он должен понять, что химкомбинат не идет ни в какое сравнение с тем, что я увидел. Но, пожалуй, я еще нескоро бы решил встретиться с Марком, если бы не разговор в «Сайгоне». Мне захотелось задать ему вопрос: «Ты знаешь о тех слухах, которые ходят о тебе по городу?» — и взглянуть в лицо.

За стеклом поезда метро увидел его сумрачного, чужого. Он выскочил из вагона и потащил меня за локоть сквозь толчею Гостиного Двора.

— …Зачем ты на это пошел! Я же проверил!

Ты же видел. Два года снизу до верха. Шаг за шагом. Зачем? Разве дело в том, что там не понимают! — понимают, хотят, но не могут. И это при всей власти, рвении… Сила, гигантская сила, аппарат, умы трезвые и радикальные — все есть, и не получается… Крепостное право исчезло всего лишь сто лет назад. Исторически это — вчера. Но шесть лет для тебя больше, чем сто лет для истории. Я был в ужасе. Глупо, глупо… Мы проиграли, еще не родившись. Мы родились слишком рано.

Марк постарел. Лоб обнажился, нос стал чутче и острее. Он был в ярости, он не терпел поражений. Почему «мы», медленно думал я. Какого черта он перебрасывает мост между нашими биографиями.

Первый стакан вина мы выпили где-то рядом с метро, потом пили без тостов еще и еще. Уже стемнело, когда спустились в пивной бар. Марк выговаривался. Его основная мысль заключалась в том, что быть в системе — это значит ее репродуцировать, хочет ли этого человек или не хочет. Выйти из нее — значит неминуемо проиграть, хотя проигрывать можно красиво.

— Эту мысль я вынес из Константина Леонтьева.

Я слушал его и думал: он, по-видимому, считает себя мне обязанным за то, что его не тронули. Неожиданно Марк меня спрашивал:

— Как ты себя чувствуешь?

Это повторялось несколько раз.

— Ничего, — удивлялся я вопросу и пожимал плечами.

— Абсурд гораздо глубже, чем на первый взгляд кажется, он глобальнее. А если абсурд глобален, то где тогда точка отсчета?

Вот эта мысль, как мне показалось, больше всего старила Марка. Я не согласился с ним. Но он уточнил, что не хочет этим сказать, что в нашей жизни нет смысла: «Жизнь — не средство, а цель». Тогда я заподозрил Марка в том, что он избрал путь человека, который все, что угрожает его благополучию, старается обойти за три квартала. Он сказал, что не спорит со мной, и, конечно, лучше всего понимает себя, а не других, и о том, что только наука сегодня — крепость: «В ней я сижу, как феодал, и не позволяю входить к себе, предварительно не вытерев ноги». Я спросил его, верно ли, что он защитил кандидатскую диссертацию. «Я сделал больше, больше, чем думают другие». И тогда я догадался, что Марк абсолютно одинок.

Понял, что людей он привык не замечать, только озирался — как среди противников, но противников слабых. Я жалел его, чувствуя, какой дубленой стала моя кожа за годы, которые мы не виделись. Напивался он с удивлением и с сожалением. В сущности, моя защищенность объяснялась торможением: ни одним движением не обнаруживай себя, пока не сработает контроль зековского умысла. Марк давно не обращал внимания на то, слушаю я его или нет. Но именно он заметил, что его портфель исчез, и пулей выскочил из подвала бара.

Я увидел портфель у парня, который уже добрался до перекрестка. Потом мы с Марком припомнили какого-то человека в берете, сопровождавшего нас из одной питейной в другую. Бедняга, наверно, перепил и дал маху. Драка под светофором. Толпа становится то красной, то желтой, то зеленой… Марк разбивает посетителю нос и отбирает портфель. На место происшествия прибыли дружинники. Марк шепчет: «Друг, мы не свидетели, а пострадавшие и народные мстители». Мы улепетываем вовремя, потому что нас начинает разыскивать милиция. Я не хотел оказаться в отделении — у меня еще не было ни паспорта, ни прописки.

Эпизод был сверхъестественным и смешным. Марк уводил меня с места драки проходными дворами. Мы зашли в подъезд какого-то мрачного дома, поднялись на лифте, прошли темным чердаком, распугивая

голубей и кошек, и спустились на другом лифте вниз. Наконец мы оказались на глухой уличке. Марк снова заговорил об абсурде. Случившимся он был доволен, это был новый довод в подтверждение его мыслей. В его портфеле случилась книга, которую в отделении милиции он не хотел бы признать своей. В полночь добрались до квартирки Марка. Я пристраивал на вешалке свое пальтишко, когда Марк меня снова спросил: «Как ты себя чувствуешь?» Я чувствовал себя, как рубашка, надетая левой стороной.

Мы допивали остатки марковских вин за черным журнальным столиком. Две увядающие розы каменели в синей вазе. Пластинка, которую поставил друг, была бесконечной. Очищенные от бытия голоса доходили до меня, словно укоризна робкой красоты через слои исторического бессилия человека. Что-то фантастическое было в этом проникновении, фантастичнее, чем те мнимые сигналы живых существ из звездного пространства.

Шести лет как не было — свалены в мусорную корзину безжалостного редактора — вот что я почувствовал в гостях у Марка. Я хотел одиночества, собственно, не его ли жаждал все эти годы: «Стройся в колонну», «Выходи на работу»… «Что может быть утомительнее бессильного существования на глазах сотен и сотен людей! Борьба не имеет смысла. За себя не стоит, а каждого другого страх сделает твоим противником. Все дело в силе угрозы. За истину можно бороться, если в ней нуждаются, за честь женщины, если она чувствует, что ее оскорбили…» — говорил это Марку. Но не было другого желания, как остаться одному, да, одному в комнате с окном на канал, с тихим журчанием электросчетчика в коридоре и пластинками старой музыки. На полках друга я видел книги, которые хотел бы прочесть, но прежде мне нужно залечь и ждать, когда перестану чувствовать сбитую вату казенного матраца, в ноздрях — хлорный запах и перестану волочить ноги, как все приговоренные.

Марк поставил на колени телефонный аппарат и набрал номер. Мне были слышны длинные гудки. Я не спрашивал, кого он решил разбудить в середине ночи. Наконец, когда трубку сняли, Марк сказал:

— У меня Дмитрий. Возьми такси.

Когда приехала Мария, я с опозданием отметил: меня встретили, есть всё: откровенный разговор, боль и пирушка. Я знал, что должен быть Марку благодарным.

Мы продолжали разговор, а руки Марии довершали уют, который и так казался неправдоподобным. Подавала мне сигареты, добавляла вино, поправила закатанный рукав моей выцветшей рубашки. Потом готовила омлет и кофе. И кажется, на кухне всплакнула.

Светало. Мария спала в кресле. Отсыпаться ушел домой.

Я шел по улице обворованным пьяницей, не помнившим, что пил и с кем. Я был инвалидом, которому еще предстояло привыкнуть к обезобразившему его уродству. У меня было изъято всё: от и до. У себя в каморке, лежа в постели под косо падающим светом начавшегося дня, я перебирал то, что во мне осталось. Вот нары, вот дымка испарений над спящими и — вдруг — истошный вопль зеки, ошарашенного кошмарным сном. Вопль входит в мою боль, как в свою собственную форму.

Мое тело знает цену гордости. Послушное самоутверждению, оно роптало и мудрело в мерзко зловонном карцере. Через десять дней голодовки мне стало казаться, что меня освободят тихие монахи. Однажды на дороге камеры увидел начальника режима и чиновника из прокурорского надзора. Они были серьезны в схватке со своим опьянением. Они боролись с фразой, которую должны были по форме произнести в ответ на мой протест. Их невменяемость превращала мою борьбу в вариант снобизма.

Тогда я понял, что в наш век гордый человек обречен умереть как персонаж комедии. Костер на площади как-никак имитировал сцену Страшного суда. Гордость стала смешной, когда не стало вечности, а смерть зрелищем. Но все же я хотел удержать в себе то, в чем сконцентрировались основные мотивы моей жизни. Чтобы я сожалел о прожитых в неволе годах — нет! Я чувствовал себя обманутым, но не в прямом смысле, а как-то предельно глубоко, как потом объяснял: «кто-то пошуровал в моей голове кочергой». Это выражение тоже слабое.

Поделиться с друзьями: