Сочинения. Том 2. Невский зимой
Шрифт:
— Сомневаюсь. Я здесь ишачу, как последний каторжанин. А чем, скажите, занимаетесь вы?
— Я? Я провожу капитальную инвентаризацию всего судна — от дверных ручек до сигнальных флажков. Десятки тысяч наименований. Пока вы отсутствовали, я произвел опись вашей каюты. Вот: «полотенца — два, мыльница — одна, лампочек — две, табурет»… И так далее. В случае проверки у вас все совпадет…
— Гаецкий, это несерьезно. Ну кому нужна моя мыльница!
— Если бы вы были посвящены в процедурные правила таможенных досмотров, вы бы не сказали этого. Кстати, вы сказали: «мыльница моя» — она не ваша. Она принадлежит хозяину этого парохода.
— Неужели вы думаете, что я сбегу с парохода, захватив с собой мыльницу! А теперь серьезно. Гаецкий, что происходит, в каком положении мы сейчас находимся? Я понимаю так: первоначальный
Гаецкий опустился на табурет. Он сказал, что я и, возможно, другие плохо представляют, насколько «наше дело» зависит от каждого из нас. (Это он травит про «духовное единство».) Во-вторых, путь из царства необходимости в царство свободы пролегает через ту же необходимость. Он подчеркнул слово «необходимость», подняв указательный палец и сделав паузу перед ним и после него. Я понял, что он давно торчит на этой своей мысли, которая, похоже, неплохо его утешает.
— А в-третьих, в-третьих что?
Гаецкий улыбнулся. То, что он затем сказал, было ясно, также относилось к излюбленным произведениям его головного мозга.
— Дорогой друг, — он обратился ко мне с искренней симпатией в голосе, — вам не приходила в голову мысль о том, что, в сущности, и наш пароход, и наша земля, и наша страна, и, впрочем, наше тело — все это является транспортным средствам. Мы как бы путешествуем в пароходе, который находится в другом пароходе, а этот — в другом, более глобальном и так далее… На каждом пароходе достаточно места, чтобы идти верным путем, и есть место для заблуждений. Кажется, наше тело неотделимо от нас — вы согласны со мной? Но внутри нашего тела каких только нет возможностей — для труда, отдыха, пьянства и скромности, любви и ненависти. Мы даже в своем собственном теле иногда блуждаем, как в дремучем лесу. Бог человеку даровал право на пересадки… Это Его величайшая милость…
Я пребывал в изумлении, а Гаецкий набрасывал картину мироздания, как сетку железных дорог и водных магистралей, маршрутов суперлайнеров и горных троп, по которым люди двигаются в лимузинах и на ишаках, на автобусах и велосипедах, — при этом каждый устремляется к тому, что носит короткое слово — РАЙ. Он подробно рассказал об одном мусульманине, вероятно, вымышленном, который на осле едет в кишлак, где его ждут невеста и ее родители, и в песне хвалит Аллаха за настоящее и будущее, не зная, что за ближайшим поворотом его ссадят со скотины, обрядят в зеленую чалму джихада, потому что вожди его племени объявили войну соседям, и всю его страну, со всеми племенами, впереди ждет великая война, во время которой он ни разу не вспомнит о своей невесте; она погибнет вместе со своими родителями в бомбежку, а его собственный дом уйдет под землю во время землетрясения, поскольку у Земли есть тоже свой великий путь. А сам правоверный мусульманин станет добычей дизентерийных бацилл, на пути которых он, по несчастью, оказался, и умрет в пещере на пучке соломы…
— Послушайте, послушайте, — остановил я моего гостя, который уже взялся за ручку двери. — У меня к вам вопрос. Вы можете мне что-нибудь сказать о товарище Вентулове? Как инвентаризатор, вы должны были с ним встретиться. Где он, что с ним?
— Я провожу инвентаризацию кают, а не пассажиров. И вам не советую проявлять излишнее любопытство.
— Но вы можете сказать, почему мое имя связывают с каким-то Кромвелем?
Мне показалось, что Гаецкий с сожалением взглянул на меня.
Утром встал, умылся и уперся глазами в дверь каюты: сейчас войдет мой разводящий, поставит завтрак, а сам с непроницаемым выражением лица будет стоять у дверей, пока я не покончу с едой. Матроса не было, завтрака не было, на работу меня не вели.
Попытался связать странное начало утра со вчерашним визитом Гаецкого. Глупо считать, что мое с ним знакомство может перевесить для Гаецкого важность его отношений с начальством. Инвентаризацию не доверят человеку, не доказавшему начальству свою преданность. Гаецкий прав — пароход стоит, но внутри парохода каждый движется своим курсом: я выгребаю окурки и презервативы, Гаецкий — министр по пароходному барахлу. К чему было задавать вопросы о Вентулове, о КРОМВЕЛЕ? Я и так на плохом счету у команды. Я уже признал свои грехи и поклялся их не повторять. И тут же открылся Гаецкому, который, возможно, «министр» и по другим делам. Возможно, вчера меня специально задержали на работе, чтобы Гаецкий мог
произвести в моей каюте обыск.Ищут Вентулова, он возглавляет партию мятежников. Возможно, он готовит захват судна. Если цели восстания благородны, я встану в ряды борцов. Разве я не могу справиться с тем матросом, который мной командует? Удар сзади томом французского словаря — и матрос лежит. Потом специальный трибунал рассмотрит двурушническую деятельность товарища Гаецкого. Я уже слышу голос моего коллеги, требующий от трибунала четко сформулировать определение «двурушничества». А если моего матроса уже перехватили вентуловцы и бедный матрос на подходе к моей каюте был оглушен, а мой завтрак конфискована группой революционеров?..
Черт знает что! Я остался один в то время, когда каждый уже прибился к той или иной партии. Над схваткой быть нельзя, между дерущимися — можно, но тогда по тебе пройдут сапоги обеих армий, а потом заставят подбирать презервативы той и другой стороны. И это еще не худший вариант.
Между тем время идет. По моим расчетам наступил час обеда. Соблюдение режима — святая обязанность любого руководства. Я готов терпеть голод, но во имя чего-то! Пусть мне объяснят, что крупы кончились. Тогда разносите кипяток и, допустим, плюс конфетка. Я сделал бы так — и этим бы поддержал духовное единство. Нет ничего более унизительного, чем знать: на тебя плюют. Вытерли свой зад и… Итак, пароход стоит, а мы — что! — внутренне плывем в сторону южных островов! Духовное единодушие — вещь хрупкая, товарищи капитаны.
У меня еще не было никакого плана, когда выглянул в коридор, который, как всегда, был ровно освещен и, как всегда, пуст. Некоторое время я осваивался с состоянием человека, который, готовясь переступить запретную черту, целеустремленно накачивает свое сознание моралью невинности. Через минуту я уже был готов на дерзкие поступки. И меня понесло. Двери кают, выходящих в коридор, располагались в шахматном порядке… Без стука открыл ближайшую ко мне. Каюта ничем не отличалась от моей, если не считать чужого запаха. Закрыв дверь, я толкнул другую, на противоположной стороне коридора. И она была оставлена своим жильцом. Мне потребовалось не более двух минут, чтобы провести ревизию прочих кают в коридоре. Они были пусты. От всего коридора веяло духом запустения и смерти. Несколько больше задержался в каюте женщины. Тут царил беспорядок: тряпки, бумажки, флакончики, в распахнутом шкапчике на вешалке болтался тот самый халатик, в котором я ее увидел. Я вышел из ее каюты с сигаретой во рту, которую подобрал на полу.
Я ожидал все что угодно, но только не это. Словно оступился и — полетел в пустоту. Закурил, немного успокоился. Каюты могли быть пустыми по двум причинам. Они оставались всегда незаселенными, если не считать каюты мадам; и более правдоподобная причина: всех увели на работы. К вечеру все прояснится. «Терпение! Терпение, мой друг!» — повторил слова одного героя из старого кинофильма. Не раздеваясь, забрался под одеяло, и сон взял измором мое взбудораженное до предела сознание.
Меня разбудила тишина — мертвая тишина, которая в глухих железных помещениях обдает особыми вибрациями. Уже в первую секунду пробуждения знал, что должен делать, — бежать — и бежать не раздумывая, бежать, пока еще не поздно. Голодный, взвинченный, разочарованный и вдохновленный спасительной целью, я представлял большую опасность для всех, кто мог встать на моем пути. На ботинки натянул безразмерные носки, чтобы меньше производить шума. К сожалению, в каюте не было ничего, что могло бы при случае выполнить роль холодного оружия. Французский словарь был неудобен, и я оставил его раскрытым на слов «Liege» — пробковое дерево, произрастающее на южных островах. Электрическую бритву, как потом обнаружилось, взять забыл. Но, увидев пластмассовую мыльницу — «мыльницу Гаецкого», положил в карман из принципа.
Вышел в коридор. Было великое искушение снова заглянуть хотя бы в одну из кают. В самом деле, после трудового дня мои коллеги могли вернуться в каюты и сейчас мирно почивать в своих постельках. Каждому свое, подумал я, и у каждого свой маршрут. Холодный пот выступил у меня на лбу, когда вдруг представил, что на ночь двери коридоров закрываются на ключ. Но команда не была настолько бдительной. Дверь открылась — и передо мной была лестница, ведущая наверх. Я, собственно, не представлял, каким путем выберусь на палубу. Принцип был один — отдавать предпочтение пути, ведущему наверх.