Сочинения
Шрифт:
Кроме вышеупомянутой статьи в «Reforme», да еще другой статьи в «Constitutionnel», да той несчастной речи, за которую был изгнан из Парижа, я о России не напечатал ни слова. Я не говорю здесь о том, что писал после февраля 1848-го года, находясь уже тогда в определенной политической деятельности. Впрочем и тут мои публикации ограничиваются двумя воззваниями и несколькими журнальными статьями [177] .
(Отчеркнуто карандашом на полях)
177
В общем Бакунин верно указывает размер своей литературной продукции за рассматриваемый период. Все эти документы (статьи-письма в редакции «Реформы» и «Конституционалиста», речь на польском банкете 1847 года, два воззвания к славянам, статьи в «Дрезденской Газете», составившие брошюру «Русские дела») напечатаны в третьем томе настоящего издания. Сюда же относятся «Основы славянской политики», о которых Бакунин упоминает дальше.
Тяжело, очень тяжело мне было жить в Париже, государь! Не столько по бедности, которую я переносил довольно равнодушно, как потому, что, пробудившись наконец от юношеского бреда и от юношеских фантастических ожиданий, я обрел себя вдруг на чужой стороне, в холодной нравственной атмосфере, без родных, без семейства, без круга действия, без дела и без всякой надежды на лучшую будущность. Оторвавшись от родины и заградив себе легкомысленно всякий путь к возвращению, я не умел сделаться ни немцем, ни французом; напротив, чем долее жил за границею, тем глубже чувствовал, что я русский и что никогда не перестану быть русским. К русской же жизни не мог иначе возвратиться как преступным революционерным путем, в который тогда еще плохо верил, да и впоследствии, если правду сказать, верил только через болезненное, сверхъестественное усилие, через насильственное заглушение внутреннего голоса, беспрестанно шептавшего мне о нелепости моих надежд и моих предприятий. Мне так бывало иногда тяжело, что не раз останавливался я вечером на мосту, по которому обыкновенно возвращался домой, спрашивая себя, не лучше ли я сделаю, если брошусь в Сену и потоплю в ней безрадостное и бесполезное существование? [178]
178
Трудно
К тому же в это время весь мир был погружен в тяжелую летаргию. После короткой суматохи, происшедшей было в Германии по вступлении на прусский престол ныне царствующего короля, и после эфемерного движения, произведенного несколько месяцев позже в целой Европе восточным вопросом в кратковременное министерство Тьера [179] , мир, казалось, заснул и заснул так глубоко, что никто, даже самые экс(ц)ентрические демократы, не верили в его скорое пробуждение. Тогда еще никто не предвидел, что эта тишина была тишина перед бурею, французы же, как известно, отлагали все надежды до смертного часу покойного короля Людвига-Филиппа. Правда, что еще в конце 1844 года мне Марраст (Это слово по-французски в оригинале) раз сказал:
179
В начале 40-х годов Германия переживала период подготовления революции, что вызывало во всей стране состояние лихорадочного волнения и смутных ожиданий. Выражением этого состояния явилось поведение вступившего в 1840 году на прусский престол Фридриха-Вильгельма IV, вдобавок человека душевно неуравновешенного. Его неустойчивость, колебания, порывы от мнимого либерализма к действительной реакции, двусмысленные посулы, не могшие быть исполненными, и попытки то мягкостью, то нахрапом парализовать назревавшие потрясения – все это волновало общество, возбуждало умы и разжигало страсти. Это состояние, которое Бакунин мог отчасти наблюдать в Германия собственными глазами в 1840–1843 годах, он и имеет здесь в виду, характеризуя его словом «суматоха».
Второе его указание касается следующих событий. Протеже Франции, стремившейся занять руководящее место на Ближнем Востоке вместо Англии, египетский паша Мехмет-Али, несколько раз разбив войска турецкого султана, захватил значительную часть его азиатских владений и сделался хозяином дорог в Аравию, Мессопотамию и Индию. Этого не мота стерпеть Англия и с помощью других держав пыталась поддержать султана и устранить Францию от решения восточного вопроса. После тайных предварительных переговоров с Николаем I Англия заключила в начале 1840 года соглашение с Россией, к которому присоединились Австрия и Пруссия и которое фактически совершенно изолировало Францию в Европе. Тьер, ставший в марте 1840 г. главою правительства вместо Сульта, решил поддерживать Мехмета-Али против коалиции, выступившей в защиту султана. 15 июля четыре названные державы, не уведомляя о том Францию, заключили в Лондоне договор, по которому они явно намеревались решить египетский вопрос без Франции и вопреки ей. Известие об исключении Франции из европейского концерта вызвало в ней такое негодование, что одно время европейская война казалась неизбежной. Но французская буржуазия не решилась на войну со всей Европою при невыгодных для себя условиях. Тьер принужден был выйти в отставку. Война в Европе была избегнута, а Мехмету-Али пришлось отказаться от всех своих завоеваний вне Египта. После того, как по соглашению великих держав египетский вопрос признан был разрешенным, и был гарантирован нейтралитет проливов (Босфорского и Дарданельского), кризис разрешился, и угроза европейской войны, способной поколебать порядок, установленный Венским конгрессом, рассеялась, а революция была отсрочена на несколько лет.
«La revolution est imminente, mais on ne peut jamais predire quand et comment se fera une revolution francaise; la France est comme ce chaudron a vapeur toujours pret a eclater et dont nul ne sait prevoir l'explosion»
(«Революция неизбежна, но нельзя заранее предсказать, когда и как. Произойдет французская революция; Франция подобна тому паровому котлу, который всегда готов взорваться и взрыва которого никто не в силах предусмотреть»).
Но и Марраст и его приятели и вообще все демократы ходили еще тогда, повеся нос, и находились в превеликом унынии. Консервативная же партия торжествовала, обещала себе жизнь без конца, а публика от скуки занималась скандалезными электоральными и иезуитическими происшествиями, да еще заморским движением английских freetraders
(Фритредеры, боровшиеся за свободу торговли в Англии)
В середине 1845-го года показались после долгого безветрия – не всем, а только следовавшим за германским развитием – показались, говорю я, первые слабые волны на политическом океане: в Германии появились две новые религиозные секты: die Lichtfreunde und Deutschkatoliken («Друзья света» и «немецкие католики»).
Во Франции иные над ними смеялись, другие же видели в них, и мне кажется не без основания, знаки времени, предзнаменования погоды. Секты сии, ничтожные сами в себе, были важны тем, что они переводили на религиозный, т. е. на народный язык современные понятия и требования. Они не могли иметь большого влияния на образованные классы, но зато действовали на воображение масс, всегда более склонных к религиозному фанатизму. К тому же немецкий католицизм был изобретен и пущен в мир (с целью чисто политическою) демократическою партией в Прусской Шлезии (Силезии); он был действительнее своей старшей протестантской сестры, которая в свою очередь была честнее; между его апостолами и проповедниками было много грязных шарлатанов, но также и много людей даровитых, и можно сказать, что под видом общего причащения, будто бы возобновленного со времен первоначальной церкви, немецкий католицизм явно проповедывал коммунизм [180] .
180
«Друзья света» – возникшая в 40-х годах XIX века рационалистическая секта в протестантизме, отвергавшая все символы. Она использовала немецко-католическое движение для распространения своего учения в Саксонии и Силезии. Lichtfreunde (Друзья света) или, как они сами себя называли, Протестантские друзья – свободомыслящая секта, возникшая в недрах лютеранской церкви в виде протеста против ортодоксального протестантского пиетизма. Толчок к движению дали репрессии, принятые в Магдебурге по отношению к проповеднику Зинтенису, высказавшемуся против поклонения Христу. В Гнадау 29 июля 1841 г. собралась Конференция, состоявшая из Ульриха и 15 других проповедников и основавшая свободную религиозную общину, стоявшую за «разумное» и «практичное» христианство. Началась агитация на народных собраниях. К движению примкнули бывшие гегелианцы. Пошла критика «священного писания» как устарелого и не могущего более служить нормою поведения, как утверждал публично в 1844 г. проповедник Вислицениус. В 1846 г. последний лишен был места за антихристианские воззрения, что вызвало протесты по всей Германии и подачу петиции королю, в которой требовалась полная свобода исследования. На многочисленных народных собраниях, созываемых сторонниками нового направления, к вопросам религиозным начали примешиваться вопросы политические, что возбудило опасения во всех немецких правительствах, и постепенно собрания были запрещены. Свободные протестантские общины возникли тем временем во многих городах, и королевским патентом 30 марта 1847 г. им была даровала полная свобода. Во время революции 1848 г. число этих общин возросло до 40, а часть их руководителей попала во Франкфуртский парламент. С наступлением реакции движение еще усилилось, так как к нему примкнуло много демократов. Начались репрессии; к ним присоединились внутренние раздоры и движение потеряло свой боевой характер. В 1859 г. 54 общины объединились в Союз свободно-религиозных общин, который продолжал свое существование и позже.
Общее брожение, господствовавшее во всех областях германской жизни в первой половине XIX века, не осталось без влияния и на католиков. В 40-х годах среди них возникло движение «немецких католиков», находившихся под влиянием протестантских принципов и стремившихся приспособить католическую церковь к духу времени. В патере Иоанне Ронге (1813–1887) и возбужденном им «ронгианизме» это движение нашло свое выражение. Протест Ронге против выставления в Трире «священного» хитона в 1844 году дал толчок к отколу либеральных католиков от католической церкви. «Немецкие католики» требовали, чтобы, богослужение совершалось на народном языке, чтобы церковные обряды приноровлены были к духу времени, чтобы священникам разрешено было вступать в брак, чтобы национальные церкви были независимы от Рима. Это движение поддерживалось немецкими правительствами и имело некоторый успех, главным образом в южной Германии, но с конца 40-х годов пришло в упадок. Вопреки мнению Бакунина в этом движении не было никаких элементов коммунизма, но оно было извращенным в поповских головах отражением глубокого волнения, охватившего массы накануне революции, и выражало стремление части буржуазии а духовенства спасти религию, отбросив некоторые наиболее отрицательные ее черты, нашедшие выражение в средневековых суевериях католицизма. Впрочем здесь Бакунин видимо находится под влиянием мыслей, в свое время высказывавшихся А. Беккером в редактируемой им лозаннской газете «Die frohliche Botschaft» за 1845 год. Беккер, еще усиливший свойственное Вейтлингу заигрывание с каким-то «первобытным» христианством, решил, что неокатолическое движение может быть использовано в интересах коммунизма, к которому оно будто бы близко стоит. В одном письме к Роберту Блюму он даже предлагал коммунистам вступать в немецко-католическую церковь, если немецкие католики выскажутся за коммунизм (см. Калер – «В. Вейтлийг», 1918, стр. 117–118).
Но весь интерес, пробужденный появленим сих сект, испарился, когда пронесся вдруг слух, что король Фридрих-Вильгельм IV дал государству своему конституцию [181] . Германия опять взволновалась, и Франция как будто бы в первый раз воспрянула от тяжкого сна. За сим последовали скоро и как громовой удар за ударом сначала польское движение, потом швейцарские и итальянские происшествия, а наконец революция 1848-го года. Я остановлюсь на польском восстании, ибо оно составляет эпоху в моей собственной жизни.
181
Сопротивляясь до пределов возможного дарованию конституции, которой требовало большинство населения, Фридрих-Вильгельм IV в течение нескольких лет оттягивал решение вопроса в различных комиссиях, посла чего появился рескрипт от 3 февраля 1847 года, вызвавший всеобщее разочарование: на основании этого рескрипта учреждалось не народное представительство, а созывался соединенный ландтаг, который являлся собственно соединением в Берлине отдельных провинциальных (земских) чинов, т. е. сословных представителей, с преобладанием дворянства. Компетенция этого ублюдочного учреждения сводилась по существу к голосованию новых налогов и к подаче петиций, причем оно имело только совещательный голос. Соединенный ландтаг, открывшийся 11 апреля, разошелся в июне безрезультатно, но брожение в Пруссии только усилилось и привело через несколько месяцев к революции.
До 1846
года я был чужд всем политическим предприятиям. С польскими демократами не был знаком; немцы, кажется, тогда еще решительно ничего не предпринимали; французы же, с которыми я был знаком, мне ничего не говорили. Находясь издавна в тесной связи с польскими демократами, они без всякого сомнения знали о готовившемся польском восстании, но французы умеют держать тайну, а так как отношения мои с ними ограничивались простым внешним знакомством, то я и не мог узнать от них ничего, так что познанские замыслы, попытка в Царстве Польском, краковское восстание и происшествия в Галиции меня по крайней мере столько же поразили, как и всю прочую публику. Впечатление же, произведенное ими в Париже, было неимоверно: в продолжение двух или трех дней все народонаселение жило на улице; незнакомый говорил с незнакомым, все требовали новостей и все ожидали известий из Польши с трепетным нетерпением [182] .182
Задуманное польскою демократическою эмиграциею на 1846 год восстание во всех трех «заборах», на которые была разделена Польша, не удалось. В Пруссии оно было преждевременно раскрыто и дало повод к процессу Мерославского и товарищей в 1847 году; в Царстве Польском, сдавленном системою российского белого террора, оно совсем не проявилось, в Галиции выразилось в неглубоком волнении, а в свободной Краковской республике, последнем остатке былого польского государства, привело к кратковременному восстанию передовой части шляхты, выдвинувшей весьма прогрессивную и демократическую программу, но не имевшей сил поддержать ее. Движение закончилось ужасною резнёю шляхты в Галиции, произведенною темным крестьянством по подстрекательству агентов австрийского правительства, занятием Кракова австрийскими и русскими войсками и уничтожением последней свободной польской территории, переданной Австрии. Вся европейская демократия сочувствовала прогрессивным полякам и клеймила их палачей. Злодеяния австрийского и российского правительств, противозаконное присоединение вольного Кракова к Австрии, процесс-монстр против поляков в Пруссии, радикальная программа, выставленная инициаторами движения – все это снова выдвинуло польский вопрос в порядок дня и повсюду усилило демократическое брожение. Германская демократия также сочувствовала полякам и в то время высказывалась даже за освобождение Познани и восстановление Польши, в которой вздели оплот против царизма. Неудивительно, что французская демократия, которая в то время стояла в первых рядах, особенно горячо отнеслась к судьбам польской нации.
Известие о краковской революции было получено в Париже 4 марта 1846 года и вызвало огромное возбуждение, ничуть не преувеличенное в рассказе Бакунина. Повсюду, в театрах, в салонах, в мастерских, на собраниях, говорили о польских делах. Вся французская печать за исключением реакционной «Франции» и продажной «Прессы» высказывалась в пользу Польши, и газеты открыли подписку в пользу поляков. В обеих палатах сделаны были сочувственные Польше выступления, причем в верхней палате произнесли речи католик Монталамбер и Виктор Гюго. Правящие французские группы были задеты присоединением Кракова к Австрии, против чего резко протестовал даже Гизо, но демократия протестовала во имя идейных мотивов и из классовой солидарности. Как известно, и коммунисты высказались в пользу польских демократов против их угнетателей, я в «Манифесте коммунистической партии» явно выражена симпатия авторов делу польского демократического возрождения.
Это внезапное пробуждение, это всеобщее движение страстей и умов охватило также и меня своими волнами, я сам как будто бы проснулся и решился во что бы то ни стало вырваться из своего бездействия и принять деятельное участие в готовящихся происшествиях.
Для этого я должен был вновь обратить на себя внимание поляков, уже успевших позабыть обо мне, и с такою целью написал статью о Польше и о белорусских униатах, о которых была тогда речь во всех западно-европейских журналах [183] . Сия статья, явившаяся в «Constitutionnel» в начале весны 1846 года, находится без сомнения в руках правительства. Когда я отдал ее Мегruau, gerant du «Constitutionnel» (Меррюо, редактору «Конституционалиста»), он мне сказал: «qu'on mette le feu aux quatre coins du monde pourvu que nous sortions de cet etat honteux et insupportable»
183
Имеется в виду письмо в редакцию «Конституционалиста» о преследовании католицизма в Литве и в Белоруссии от 6 февраля 1846 года, напечатанное в томе III настоящего издания под № 486.
(«Пусть мир вспыхнет со всех сторон, лишь бы мы вышли из настоящего постыдного и невыносимого положения!»), – я ему напомнил эти слова в феврале 1848 года, но он уже тогда каялся, испугавшись, как и все либералы династической оппозиции, страшной и вместе странной революции, ими же самими накликанной.
(Неправда, всякого грешника раскаяние, но чистосердечное может спасти)
До 1846-года грехи мои не были грехи намеренные, но более легкомысленные и, как бы сказать, юношеские; возмужав летами, я еще долго оставался неопытным юношею. С этого же времени я стал грешить с сознанием, намеренно и с более или менее определенною целью. Государь! я не буду стараться извинять свои неизвинимые преступления, ни говорить Вам о позднем раскаянии, – раскаяние в моем положении столь же бесполезно, как и раскаяние грешника после смерти, – а буду просто рассказывать факты и не утаю, не умалю ни одного.
Вскоре по появлении вышереченкой статьи, я отправился я Версаль, без всякого зову, собственным движением, для того чтобы познакомиться и, если было бы возможно, сблизиться и согласиться на общее дело с пребывавшими там тогда членами Централизации польского Демократического общества. Я хотел им предложить совокупное действие на русских, обретавшихся в Царстве Польском, в Литве и в Подолии, предполагая, что они имеют в сих провинциях связи достаточные для деятельной и успешной пропаганды. Целью же поставлял русскую революцию и республиканскую федерацию всех славянских земель, – основание единой и нераздельной славянской республики, федеральной только в административном, центральной же в политическом отношении [184] .
184
Это первое у Бакунина проявление идей революционного панславизма вообще не было чем-то неслыханным и абсолютно новым для польской эмиграции. Напротив подобные мысли давно уже зародились в польской демократической среде. Между прочим именно благодаря польскому влиянию панславистские идеи проникли в среду южно-русских революционеров, составлявших самое крайнее левое крыло декабристского движения и образовавших «Общество соединенных славян» (традиции которого вообще продолжал Бакунин в своем радикализме). В 30-х годах часть поляков продолжала мечтать о чем-то вроде польско-славянского мессианизма, направленного в их представлении против России. В начале мая 1837 года начал выходить в Париже журнал «Поляк», выражавший глубокую веру в великое будущее славянских народов и указывавший Польше на ее славянское призвание. От Эльбы до Дона, писал журнал в № 2, от Невы до Адриатического моря живут многочисленные племена единого славянского корня. Эти славянские племена, полные братских чувств, смелости, юные, здоровые, проникнутые энергией, призваны к совершению великих дел: будущее принадлежит им. Они возродят Европу, как не раз уже восток возрождал эгоистичный, торгашеский запад. Славяне свяжут Европу с Азиею. Но для того, чтобы приобрести способность к таким великим деяниям, они должны объединиться, централизоваться. Польша, являющаяся передовым отрядом славянства, выполнит эту задачу. Она скажет своим славянским братьям демократическое слово, и, став в их главе, понесет Европе освобождение.
Вообще панславизм, в том числе и революционный, имеет западнославянское, в частности польско-чешское происхождение, что впрочем вполне понятно, так как именно названные два славянские племени были наиболее развитыми в политическом, экономическом и умственном отношении и выдвинули свою дворянскую или буржуазную интеллигенцию, которая уже из-за одной борьбы своей с немецким мещанством естественно склонялась ж идее славянской солидарности, означавшей в хозяйственном отношении создание свободного от немецкого засилья рынка, а в политическом отношении – сплочение разрозненных сил для сопротивления немецкому наступлению на славянский восток. Когда после закрытия университетов варшавского и виленского польско-литовская молодежь хлынула для продолжения своего образования в Германию, она начала создавать кружки в университетах берлинском и бреславском. В последнем поляки сближались с студентами, принадлежавшими к другим славянским племенам, и в 1843 году там возникло Литературное славянское общество, ведшее свои занятия на польском языке, но руководимое профессором-чехом Яном Пуркинье.
(Пуркинье, Ян Евангелист (1787–1869) – чешский ученый, физиолог, врач и писатель; с молодых лет интересовался чешскою литературою и языком. С 1819 профессор анатомии и физиологии в Пражском университете, а с 1823 профессор физиологии в Бреславле; с 1848 снова в Праге, сначала по кафедре философии, а затем с 1849 по кафедре физиологии. С 1861 депутат чешского сейма. Принимал участие в чешской национальной пропаганде, в частности в Бреславле, где собрал вокруг себя кружок студентов, на которых старался влиять в панславистском духе. Ему принадлежит ряд трудов по физиологии и медицине. Перевел на чешский язык «Освобожденный Иерусалим.» Т. Тассо и лирические произведения Шиллера.)
Позже носителями идеи панславизма сделались преимущественно чехи, но в основе своей мысль эта, особенно в ее революционной разновидности, была польского происхождения, и именно в противность идущему из казенных российских сфер реакционному панславизму, как орудию проникновения царизма в Европу, родилась среди поляков, особенно демократов, идея революционного панславизма идеал будущей вольной славянской федерации освобожденных народов. Возможно, что у Бакунина эта идея сложилась именно под влиянием польской эмиграции (ведь и в Берлине, и в Дрездене, и в Брюсселе, и в Париже он встречался с поляками и жил в круге их идей), но и среди русских революционеров эта идея имела некоторую традицию: ведь о своего рода революционном панславизме речь шла и у декабристов, которые также мечтали о будущей славянской вольной федерации и даже вели в таком духе переговоры с поляками.
Попытка моя не имела успеха. Я виделся с польскими демократами несколько раз, но не мог с ними сойтиться: во-первых вследствие разногласия в наших национальных понятиях и чувствах: они мне показались тесны, ограничены, исключительны, ничего не видели кроме Польши, не понимая перемен, происшедших в самой Польше со времени ее совершенного покорения; отчасти же потому, что они мне и не доверяли [185] да и не обещали себе вероятно большой пользы от моего содействия. Так что после нескольких бесплодных свиданий в Версале мы совсем перестали видеться, и движение мое, преступное в цели, не могло иметь на сей раз никакого преступного последствия.
185
Итак, несмотря на резкое выступление Бакунина в защиту поляков, угнетаемых царизмом, польские демократические эмигранты отнеслись к нему с недоверием. Но почему бы поляки могли не доверять Бакунину уже в 1846 году? Ясно: не потому, что это был Бакунин, вообще в то время мало кому известный кроме небольшой группы международных демократов, а потому, что это был русский. В то время русский революционер, да еще открыто солидаризующийся с делом Польши, был такою редкостью, что невольно возбуждал подозрение в скрытых целях, в задних мыслях, просто-напросто в служении царизму, в провокаторстве. Бакунину могло повредить еще то обстоятельство, что он сам взял на себя инициативу сближения с польскими эмигрантами, вместо того чтобы обратиться к посредничеству других эмигрантов или французских демократов, находившихся в сношениях с поляками и пользовавшихся их доверием. Во всяком случае с этого именно момента начинаются те недоразумения, которые в течение многих лет преследовали Бакунина и порождали политические сплетни на его счет, причем совершенно ясно, что немецкие коммунисты не имели абсолютно никакого отношения к этому недоразумению и в то время о нем даже и не подозревали.