Софисты
Шрифт:
Тераменос продолжал протестовать. Критиас именем тридцати приговорил его к смерти. Вождь умеренных и благоразумных умер с шуткой на устах, подняв чашу смерти «за здоровье милого Критиаса». Началось массовое бегство афинян всех возрастов и состояний во все стороны. Тираны приговорили к изгнанию Тразибула. Спарта издала повеление, чтобы города под страхом большой ответственности — вот она, свобода-то!.. — выдавали афинских беженцев, но не все пожелали подчиниться этому: не подчинился не только самовольный Аргос, но даже и Фивы, ненавидевшие Афины. Именно в Фивах Тразибул и нашел приют. И — помощь: Фивам стало казаться, что Спарта слишком уж поднимает нос, и они, во имя свободы, не прочь были немножко сократить Спарту, поддержав Афины.
Лео, богатый демократ, от преследований олигархов бежал на Саламин. Сократу — его подлавливали — и еще четверым афинянам было приказано привести его в Афины. Старик молча выслушал повеление и — отправился домой. Ксантиппа ворчала: нельзя же так сходить с ума на старости лет — надо слушаться начальства! Но разговоры с Дорионом — он вернулся уже на Милос — как-то укрепили Сократа в том, что он чувствовал и до Дориона, в том, что за пестрой суетой мира есть Нечто, безмолвно говорящее душе человека. Это был не его старый демонион, удерживавший его от неправильных поступков, это был другой голос, повелевавший
В декабре, когда по равнинам и среди гор Аттики свирепствовал Аквилон и даже дикие животные попрятались от холода, Фразибул ввел тайно в Аттику семьдесят человек и захватил Филы, недоступную позицию на склоне горы Парнес, неподалеку от Декелеи. Тираны подняли на ноги три тысячи граждан, которых они сделали своей охраной. Те осадили Филы, но глубокие снега и метели не позволяли им ничего сделать. К Фразибулу тем временем подошло до семисот человек подкреплений. Для продовольствия его отряда нужно было грабить окрестности. Тираны выставили между Филами и соседней Ахарнеей спартанский гарнизон Афин и свою кавалерию. Фразибул после мучительного ночного марша неожиданно напал на них и обратил всех в бегство. Тираны попробовали подкупить Фразибула, но дело не клюнуло. Их охватила такая паника, что они забыли даже Сократа.
Они выбрали себе для резиденции Элевзис — на тот случай, если в Афинах им станет слишком уж жарко. Чтобы запутать свою охрану — три тысячи — они приказали ей вырезать все мужское население Элевзиса. Из Афин они выселили в Пирей до пяти тысяч граждан, не принадлежавших к привилегированному сословию. Мероприятие это было чрезвычайно удачно: оно разом усилило армию Фразибула, которая в числе уже тысячи двинулась на Пирей и при полном сочувствии населения заняла Муникию. Критиас двинул против них своих гоплитов, но они были встречены густым градом камней и черепицы, Фразибул без труда разбил их, а Критиас и Хармидес, родственники Платона и бывшие приятели Сократа, в свалке были убиты. Так после восьми месяцев всякой кровавой канители было покончено и с цифрой 30, которая дала так же мало, — а если угодно, то так же много — как и всякие другие цифры.
Три тысячи разрешили тиранам удалиться в Элевзис и избрали на их место новую цифру, 10: может быть, они все были пифагорейцами и верили, что в начале всего было число. Зная, что за ними стоит Спарта, десять крепко взяли власть в свои руки. Три тысячи продолжали оставаться гвардией и у них, для охраны их прав и преимуществ. Началась потасовка между Афинами и Пиреем, которая тянулась долгие месяцы. Спарта не вмешивалась, придерживаясь явно персидской политики: пусть потешатся. Пирей получал беспрерывные подкрепления и из Афин, и со стороны, и брал верх. И десять из Афин, и тридцать из Элевзиса обратились к Спарте. Лизандр дал им сто талантов и стал собирать силу против афинских демократов. Он занял Элевзис, а его брат Лисис осадил с сорока триерами Пирей. Но вдруг в Спарте поднялось движение против Лизандера: его начали подозревать в «замыслах». Новая смена эфоров оказалась ему враждебной. Царь Павзаний взял все дело в свои руки. Это рассердило Коринф и Фивы: они хотели подчинить Аттику совсем не Спарте, а Беотии. Они не последовали за Павзанием и злорадно ждали, чтобы ему насыпали хорошенько.
Начались уговоры Пирея, потом начались стычки, а потом последовало и настоящее сражение, которое закончилось, понятно, разговорами о мире. Пирей добился возвращения беженцев из Афин и восстановления в Афинах старого порядка: архонты, совет пятисот, — эта цифра оказывалась почему-то наиболее привлекательной — агора, гелиэ (суд присяжных) и пр., что раньше… ничего не дало. И затем, как заключительный аккорд, всеобщее прощение в прежних взаимных оскорблениях, — оно не распространялось только на тридцать и на их одиннадцать палачей — которое было подтверждено торжественной клятвой правительственных лиц. Павзаний с армией ушел. Началась склока в Афинах. Для управления и пересмотра законов в связи с ново-старым положением был избран комитет уже не из тридцати и не из десяти, а — грех пополам — из двадцати членов. И началась в свете иллюминации новая перекладка кирпичиков дурацкой пирамиды. Что из этого ничего не выйдет, понимал уже не один Дорион, понимали и другие, но в то время как Дорион пришел к смелому выводу, что надо не перестраивать дурацкую пирамиду, а разрушить ее, другие еще пытались найти лекарства для излечения общественных недугов. И многие показывали при этом довольно большую смелость. Так, Фалеас из Халкедона говорил о необходимости уравнять состояния, о национализации всей промышленности, которую должно вести государство руками рабов, что так блестяще века спустя выполнила потом Москва. Гипподамос предлагал разделить граждан на три класса: промышленных рабочих, крестьян и солдат. Платон тоже очень задумывался над проклятыми вопросами иллюминации и замышлял дела планетарные: он — наивность его была, воистину, беспредельна — замышлял передать управление государством ни много ни мало, как… философам, хотя не указывал, кто же будет определять, философ человек или не философ. Ведь и Антифон говорил, что он философ. Платон же думал и о национализации семейной жизни. Платон же уверял, что искусство внушает вкус к добродетели [33] . Разрушительная работа времени чувствовалась даже в трагедиях Софокла, а у Еврипида театр стал настоящей ареной для интеллектуальных поединков. Но — воз государственный завяз на месте, и никак не мог никто его сдвинуть. И вдруг у Афин точно пелена с глаз упала: оказалось, что всему виною — Сократ!..
33
То, что такие наивности говорил Платон, извинительно: то был век молодой и наивный, но когда теперь в книге о Платоне читаешь рассуждения герра профессора на эту тему, что «музыка уравновешивает душевные движения и вызывает в душе особого рода гармонические ощущения, медленно и почти нечувствительно проникающие в ум и формирующие его», то, конечно, разводишь только руками: консерватории наши — это негласные публичные дома, Холливуд своим смрадом отравил весь земной шар.
ХL. ФИАЛКАМИ ВЕНЧАННЫЕ АФИНЫ
Тираны не очень напористо брались за Сократа: они знали, что он был противник демократии и за это прощали ему многое, но когда теперь пришли к власти демократы, им захотелось свести свои счеты с этим надоедливым стариком, главная вина которого была в том, что он смотрел глазами, видел и о
виденном старался рассуждать, что-то понять, чему-то научить. Прокуроров тогда не было и обвинителями выступило трое: влиятельный демократ Анит, не терпевший Сократа и ставивший себе в великую заслугу то, что он дрался на стороне Фразибула против аристократов, затем ничтожный Мелетос, бездарный писака в наружности своей старавшийся изо всех сил подражать Еврипиду, на которого он, однако, был похож только хорошо причесанными волосами, которые обрамляли его щеки, но ястребиный нос, дрянная бороденка и его исключительная худоба портили все, и, наконец, довольно популярный адвокат Ликон, надеявшийся — как и Мелетос — на громком деле этом сделать карьеру. Агора зашумела, но ничего удивительного в этом не нашла: обвинители ставили Сократу в вину нечестие, безверие, асабебейа, как говорили эллины, а многие лавочники сами слышали своими ушами, что Сократ в самом деле говорил о каком-то новом боге, Демонионе, а во-вторых, и главное, тогда такие процессы возникали то и дело по всякому поводу и без всякого повода.Друг Периклеса, музыкант Дамонид, был за это подвергнут остракизму. Подвергся преследованию и другой друг Олимпийца, Анаксагор, для привлечения которого к ответственности нужно было «разъяснить» закон Солона в том смысле, что нечестием называется всякое уклонение от исполнения религиозных обрядов и разговоры «о том, что на небе» — отсюда потом вытекло запрещение заниматься астрономией [34] . На «метеорологов» в Афинах всегда смотрели очень подозрительно… Аристофан в своих «Лягушках» мог безнаказанно высмеивать хитрость и лживость Гермеса, — за опрокидывание гермов, однако, Алкивиад был присужден к смертной казни — слабоумие и сластолюбие Геркулеса, но самое существование богов оспаривать было нельзя. Отличавшийся большою смелостью Продик, один из учителей Сократа, утверждал, что боги суть не что иное, как явления природы, от которых люди получают какую-либо пользу. Он был за эту дерзость присужден выпить яд, но сумел вовремя от свободолюбивой демократии, занимавшейся самоиллюминацией, скрыться. Аспазии одно время грозила смерть за безверие. Только что погиб старый Протагор по доносу кавалерийского офицера, мужественно выступившего на защиту богов. Даже такие незаурядные, казалось, люди, как Аристид и Кимон, с величайшим негодованием говорили об этих «проклятых наставниках»…
34
Две с половиной тысяч лет спустя в свободнейшей из республик, Соединенных Штатах, дарвинизм и учение об эволюции рассматривались как богохульство как раз в то время, когда в другой свободнейшей из республик, СССР, государственным преступлением было начертание слова Бог с большой буквы и всякие разговоры о религии.
Весь кружок Сократа — их звали фронтистаи, мыслители — пришел в волнение: от демократии можно было ждать всего — исторические справки были на этот счет весьма красноречивы. Одно появление Сократа на улице теперь, одна его внешность вызывали ненависть у его противников, которые не только осыпали его бранью, но иногда даже и колотили старика. Он говорил, что лягание мимо идущего осла не может оскорбить человека, но… ослы лягали все же.
В ожидании решения архонта-базилевса, который ведал религиозными процессами, друзья Сократа чаще обыкновенного, хотя и не без страха, собирались вокруг старика. Ксантиппа глядела на них заплаканными, злыми глазами: эти-то богачи отвертятся как-нибудь, а старик страдай. Она сердито гремела посудой около очага, хлопала дверями и всячески показывала им свое недоброжелательство, так что Сократ, тихонько улыбаясь, на ее бури — он к ним давно привык — уходил с ними куда-нибудь в затишье: или под портик палестры Тереас, или в долинку Илиссоса, в олеандры, где было так свежо и тихо, или в сады богатого Академуса, который тот открыл для всех фронтистаи. И там, беседуя с друзьями на обычные темы, — теперь он во время речи часто задумывался и точно куда-то уходил — он внимательно присматривался к тем, которые после него будут делать его дела и дивился: странны были всходы его посева! И во всяком случае были они не те, которых он ждал.
Алкивиад, пышный прожигатель жизни, считавшийся почему-то его учеником, уже ушел из жизни. Ушел жестокий и волевой Критиас, у которого не было с Сократом, казалось, ничего общего. Ушел милый, добрый чудак Херефон, который принес в Афины от оракула известие, что Сократ — мудрейший из людей. Но вот постаревший, хмурый, в лохмотьях, с нечесаной головой и бородой Антисфен, вспыльчивый, но с железной волей, который очень любил Сократа, но тем не менее шел какими-то своими независимыми путями. Он считал себя гражданином мира, учил аутаркии, то есть умению жить самим собою, и девизом его было: «Никаких иллюзий». Его учеников прозвали киниками, а его самого Собакой, но он нисколько этим не оскорблялся. Он ненавидел ту иллюминацию, которую разводил Периклес и его друзья, и говорил, что если Зевс наказал Прометея так жестоко, то не из ревности и не из ненависти к людям, а потому, что, дав людям огонь, Прометей заронил в их души отраву цивилизации, развращения — счастье в простоте. Уже Гомер восхвалял скифов-кочевников, живущих молоком от своих кобылиц, как самых праведных из людей. Антисфен был весьма дерзок на язык. Когда афиняне при нем начинали бахвалиться своими победами над персами, он смело говорил, что персы, которых гнали в бой плетьми, могли быть биты, но это никак не доказывает превосходства эллинов: когда два плохих бойца вступают в состязание, то верх берет то один, то другой совершенно случайно. Когда его попросили пожертвовать в пользу Кибелы, Матери Богов, он отказался: боги, конечно, и сами исполняют свой долг и не оставят матери без помощи. А когда раз жрец-орфик восхвалял при нем блаженство посвященных в орфические таинства за могилой, Антисфен воскликнул: «Так что же ты не торопишься умереть?..» Он не терпел среди богов Афродиты в особенности и говорил: «Если бы она мне попалась в лапы, я всю ее изрешетил бы стрелами» — Эроса, ее сына. И если Сократ старательно исследовал понятия, Антисфен относился к этому пренебрежительно. Платон, аристократ, поэт, ненавидел Антисфена и то и дело наскакивал на «старичков, которые на старости лет взялись за книги», а то без стеснения прямо называл его невеждой, наивным и глупым.
А вот прямая противоположность суровому и дерзкому Антисфену, щеголеватый Аристипп из Кирены, около которого учеников было заметно больше, так как он, опираясь на того же Сократа, проповедовал вещи исключительно приятные, а главное, о сочетании мудрости с земными радостями, которые он понимал весьма широко: красавица Лаиса, которая жила с ним, была ярким тому доказательством. Он вообще славился великим мастерством в искусстве жить и был очень хорошо принят среди «избранного» общества, чему, впрочем, очень содействовал и его мягкий, ровный характер, в противоположность заносчивому и нетерпимому Платону, который высмеивал всех.